Шрифт:
Закладка:
– И чтобы больше я этого безобразия не видел! – громко крикнул он и ушел.
Он мне очень понравился, такой черный и блестящий, и я нарисовал его портрет. Утром он ворвался ко мне в комнату, схватил свой портрет и уставился на него. Я ждал, что он скажет: „Как здорово!“ – потому что получилось и вправду здорово, но он схватил меня за плечи и начал трясти, как будто надеялся из меня что-то вытрясти. Когда из меня ничего не вытряслось, он сильно рассердился и пошел к дверям, унося с собой портрет. На пороге он остановился, сказал тихо, но страшно: „Ты еще об этом пожалеешь!“ – и ушел.
И я скоро пожалел. Потому что меня выгнали из этого института, который изучал детей. Они объявили, что меня зачислили туда незаконно, а Отто Юльевича не было, чтобы за меня заступиться. Сперва меня заперли в комнате без окон, не дали обед и прислали толстую тетку, которая все время спрашивала, за что Сабина Николаевна привела меня с улицы. Я мог только сказать, что ей понравились портреты, которые я рисовал на асфальте. В конце концов тетке надоело, она закрыла свою толстую тетрадь и ушла, оставив меня в темноте и без обеда. Я так и заснул на голом полу, а я ведь уже привык спать на простыне.
На другой день мне дали ватник и отправили поездом в город Челябинск учиться в ФЗУ – это значит, фабрично-заводское училище. Поскольку я был маленький – по документам мне было всего семь лет, меня отдали в подготовительный класс с одним условием – полным запретом рисовать. За мной следили, в моих тетрадках рылись, я так и не знаю, чего они искали. Но я все же рисовал – на снегу, на песке, на стенках. В шестнадцать лет я получил диплом токаря-фрезеровщика, и меня послали работать на ЧТЗ. Мне было очень тошно и одиноко, и я стал выпивать. К двадцати годам я был законченный пьяница.
За мной уже никто не следил, но я сам перестал рисовать, стало неинтересно. Потом была какая-то драка, не помню, с кем и почему, но в результате я загремел на пять лет. Тут началась война, и я попал в штрафной батальон. Мне оторвало правую руку, но я остался жив. После войны женился на Клавке – Машкиной матери, и как жил, что делал, где работал – ничего не помню, все стерлось из памяти. Через пару лет родилась Машка, и мы переехали в Москву, это Клавка устроила, она была баба дошлая, кого хочешь, могла подкупить. Только вот со мной ей не повезло. Но она, как ни странно, меня любила – за что, не знаю. Потому и не выгоняла.
И вот случилось чудо: в отделе регистрации инвалидов регистратором работал бывший учитель рисования из Сабининого института, Федор Иванович. Он, конечно, меня бы не узнал, но узнал мою необыкновенную фамилию. „Васька, – сказал он, – ты знаешь, что у меня все твои картины сохранились? Приходи ко мне завтра вечером, я тебе их покажу“. И стали мы с ним дружить. Он и рассказал мне, что Сабину Николаевну сперва выслали в Ростов, а там во время войны немцы расстреляли ее в ростовском овраге вместе с другими евреями. И как-то летом, на конец недели, мы поехали с ним в Ростов посмотреть на это место – оно называлось Змиевская балка, и никаких следов Сабины Николаевны там не осталось. Это было летом, на лугу цвели цветы, жужжали пчелы, и невозможно было представить, что прямо тут, под нами лежат трупы тысяч людей, расстрелянных ни за что.
– Папа, – сказала Маша, – ты что, людей весь день собираешься здесь своими рассказами держать?
– Нет-нет, – заволновался Васька, – я просто хотел им про этот альбом рассказать. Прошло несколько лет, и началась „оттепель“. Федор Иванович уволился из отдела регистрации и поступил редактором в художественное издательство. Он сказал: „Я хочу издать твой альбом“. И издал – немного, тысячу экземпляров. Мне десять авторских экземпляров подарили и заплатили пятьсот рублей. И что бы вы думали? Мой альбом немедленно раскупили. „Из-за имени“, – смеялся Федор Иванович. И решил мой альбом переиздать. Но тут „оттепель“ кончилась, Федора Ивановича из издательства уволили, он так огорчился, что скоро умер.
А я остался один с пятью альбомами и с Клавкой. Пять альбомов в наводнении смыло, Клавка умерла, и осталась со мной только Машка, которой я давно надоел. Так и живу.
Васька вдруг уронил голову на грудь и заснул.
– Вы уж простите, папа устал, – стала извиняться Машка, и мы поспешили поскорей оттуда убраться.
– Какая жизненная история – настоящий роман! – воскликнул Марат, которого вдруг проняло. – Одного я все равно не понял: кто такая Сабина Николаевна?
– Лина Викторовна, дайте ему почитать ее исповедь, – попросила я, – все-таки он ваш сын.
– Но он никогда моими делами не интересовался!
– А может, это вы виноваты? Вы были плохой матерью и никогда не пытались его в свои дела посвятить!
– Точно, – обрадовался Марат, – ты была плохой матерью, а я плохим сыном. Дай мне почитать эту таинственную исповедь – а вдруг что-то еще можно исправить?
– А пока почитайте это, – Феликс протянул Марату книгу „Между Фрейдом и Юнгом“.
Марат схватил книгу и начал ее листать, не в силах постигнуть связь между дневниками Сабины и рассказом Васьки:
– Вы сведете меня с ума: моя мать между загадочной Сабиной, Фрейдом, Юнгом, Троцким и Васькой Пикассо!
– Жизнь Сабины в Швейцарии описана в каждой книге о ней, хоть и скупо, но точно, – задумчиво произнесла Лина. – След ее теряется в тысяча девятьсот двадцать третьем году, когда она по приглашению Троцкого уезжает в Советскую Россию „строить нового человека“. Теперь мы точно знаем, что два года она работала психологом в институте Веры Шмидт, который к тысяча девятьсот двадцать шестому закрыли, а Сабину выслали в Ростов. Когда началась охота за Троцким, она спряталась за фамилией мужа и даже родила запоздалую дочь, которую назвала Евой в память о своей матери. Интересно узнать, как она жила между тысяча девятьсот двадцать шестым и нашей встречей.
– Мамочка дорогая, – обиженно пожаловался Марат. – Какие имена – Фрейд, Юнг,