Шрифт:
Закладка:
Тем не менее, когда он сходил по испанской лестнице, уже одетый, в сером легком костюме, в рыжем свитере, он был внешне спокоен и невозмутим. Обнесенные изящной кованой балюстрадой мраморные ступени витками спускались на кафельный пол огромной, точно сарай, гостиной, откуда слышно было, как снаружи, на террасе, где обычно завтракали, переговариваются его жена и сын. Сына звали Войд. Своим двум детям они с женою дали имена по презрительно-полюбовному согласию, если можно так выразиться, — жена, из неведомых ему побуждений, назвала мальчика Войдом, когда же настала его очередь, он нарек девочку (то дитя, чье взрослое лицо под — или над — словами «Эйприл Лалир» третий день вставало перед ним со страниц любой газеты, какую ни возьмешь в руки) Самантой в честь своей матери. Слышно было, как они разговаривают, — жена, отношения с которой вот уже десять лет сводились у него к пустой учтивости, да и той не всегда было в избытке; и сын, которого два года назад однажды под вечер пьяным до беспамятства привезли к его дверям какие-то люди, кто — он не разглядел, так что ему пришлось самому раздеть сына и уложить в постель, и тогда обнаружилось, что вместо нижнего белья на нем дамский лифчик и трусики. Через несколько минут на шум, наверно, прибежала мать Войда и увидела, что муж лупцует еще бесчувственного сына, меняя полотенца, которые слуга одно за другим, скручивая жгутом, замачивает в тазу с ледяной водой. Он стегал сына нещадно, с обдуманным и мрачным остервенением. Пожалуй, он и сам не знал, пытается ли протрезвить сына или попросту избивает. Жена без колебаний решила, что избивает. В неистовстве горького прозрения он попробовал было рассказать ей про женские тряпки, но она не пожелала слушать; она тигрицей набросилась на него самого. С того дня сын норовил видеться с отцом только в присутствии матери (что, кстати, им с матерью удавалось без особого труда) и держался в этих случаях с холуйской враждебностью, к которой примешивалась мстительная наглость, полукошачья-полуженская.
Он вышел на террасу; голоса смолкли. Солнце, отцеженное под небесным калифорнийским маревом, смутным и мягким и схожим с облачностью, сеялось на террасу обманчиво неярким светом. Терраса — прокаленные солнцем терракотовые плиты — упиралась в стенку ущелья, дикий и каменистый отвес, голый и совсем не тронутый пылью, а на нем, вернее — поверх него в яростном и пышном буйстве красок плотным ковром цвели цветы, словно, наперекор естеству, не укоренялись в почве и не тянули из нее влагу, а жили одним лишь воздухом, и кто-то лишь приложил их бережно к бесплодной лавовой стене, а после вернется и заберет отсюда. Сын, Войд, нагишом, не считая соломенного цвета шортов да соломенных пляжных шлепанцев, коричневый от загара и слегка попахивающий средством для сведения волос, которым он умащивал руки, грудь и ноги, разлегся в плетеном кресле, уронив на загорелые колени раскрытую газету. Газета была самая благопристойная из всех, какие выходили в городе, но и на ней растянулся на полполосы черный заголовок, и, даже не замедлив шаг, не осознав даже, что остановил на ней взгляд, Айра и тут увидел примелькавшееся имя. Он прошел на свое место; филиппинец, который из ночи в ночь укладывал его спать, одетый сейчас в белый форменный китель, отодвинул ему стул. Возле стакана с апельсиновым соком и пустой кофейной чашки, на аккуратной стопке сегодняшней почты лежала телеграмма. Он сел, взял телеграмму; на жену он не посмотрел, пока она не заговорила:
— Звонила миссис Юинг. Сказала, чтоб ты к ней завернул по дороге в город.
Он замер; замерли его руки, вскрывающие телеграмму. Все еще слегка щурясь от солнца, он поглядел на лицо напротив, по ту сторону стола — неживое под гладким слоем косметики, узкие губы, узкие ноздри, блекло-голубые, непрощающие глаза, платиновые, тщательно уложенные волосы, словно бы взятые из книжечки сусального серебра, какими пользуются декораторы витрин, и нанесенные кистью на темя.
— Что-что? — сказал он. — Звонила? Сюда?
— А что такого? Разве я когда-нибудь возражала, чтобы твои женщины звонили сюда?
Его рука сжалась, комкая нераспечатанную телеграмму.
— Ты знаешь, о чем речь, — резко сказал он. — Она не звонила мне ни разу в жизни. Ей незачем. Да еще с такой просьбой. Когда это я забывал к ней заехать по дороге в город?
— А мне почем знать? — сказала она. — Или, может быть, ты такой же примерный сыночек, как муж и отец? — Ее голос пока еще не сорвался на визг, даже не стал излишне громок, и никто не определил бы, участилось ли у нее дыхание, так неподвижно она сидела, окостенелая под своей безупречной и безжизненной шевелюрой, взирая на него с бескровным и оскорбленным непрощением. Поверх роскошного стола они смотрели друг на друга — эти двое, что двадцать лет назад вот так же сразу, естественно, не раздумывая, обратились бы в беде друг к другу; обратились бы, возможно, еще десять лет назад.
— Ты знаешь, о чем речь, — сказал он по-прежнему резко, стараясь удержать дрожь, которую, несомненно, объяснял