Шрифт:
Закладка:
Эмиль понимает: Кардель хотел как лучше. Откуда ему было знать? Винге мог бы рассказать, пока было время, но он никогда не испытывал к напарнику полного доверия. Да и не считал необходимым. Да, разумеется, он бежал из дома Уксеншерны в Упсале, но не благодаря собственной находчивости. Ему помог брат. Там, в переулке, признание было на кончике языка, но он заставил себя молчать. У Карделя были лучшие намерения, он же не сомневался, что Винге сумеет найти способ бежать. Все равно ничего уже нельзя было сделать… У Карделя и так хватает поводов для угрызений совести.
Он сидит в одном из наугад выбранных углов палаты, положив подбородок на поджатые к груди колени, в тысячный раз обдумывает свою судьбу и не может сдержать противоестественного восхищения ее непостижимой симметрией, в равной мере совершенной и жуткой. Не успел он взломать стены внутренней тюрьмы, осознать свою свободу и полноценность — и клетка снова захлопнулась. Он один. Помочь некому. Неужели, чтобы бежать из этой дыры, где он обречен умереть, надо вновь возвести эти стены? А способен ли он на это? И стоит ли сомнительное удовольствие жить такой жертвы?
Он не может найти ответ на этот вопрос. Силлогизм, не предполагающий доступного пониманию вывода.
Время коварно положило палец на весы жизни, и вскоре он потерял счет дням. Безразлично оглядывает предназначенный ему смехотворный осколок огромного мира и осознает в конце концов: один из непрерывно бормочущих голосов — его собственный. Сколько это продолжается, он не знает. На третьи, а может быть, сотые, а может, и тысячные сутки он замечает углом глаза необычное движение, нарушающее привычную неподвижность камеры. Внезапную, доселе не замечаемую игру света в мире застывших теней. Он поворачивает голову, и на глаза его наворачиваются слезы.
— Сесил?
Они прошли через мост, пересекли Норрмальм, где мороз вяло и неритмично, как нерадивый ученик, играет на ксилофоне потрескивающих на разные лады бревенчатых срубов. Окна закрыты и трижды проконопачены, чтобы лучше защитить от холода теснящихся у очага обитателей. Болотистые берега до поры до времени скованы льдом, спельбумская мельница неохотно отмахивается от снежных хлопьев. За густой вуалью снега почти ничего не видно, да прохожие и не торопятся поднять глаза на необычную пару. Ничего необычного: помятый, наверняка с похмелья, пальт ведет в каталажку пойманного воришку или сутенера. Единственно, что могло бы вызвать подозрение, — направление. Ну и что? Может, заблудились: метет так, что в двух шагах ничего не видно, а сугробы изменили привычный ландшафт до неузнаваемости.
В Руслагене — ни одного таможенника. Кардель заглянул в окно: как и думал, сидят, скрючившись, у печки. Играют в кости и согревают перегонным органы, недоступные теплу очага. Замерзшие и пьяные, что им за дело до каких-то шальных путников.
Они вошли в лес. Следы за спиной исчезали тут же, будто их стирали ластиком. Остановился и прислушался — а вдруг и в самом деле заплутался, — и тут же услышал певучее журчание родника. Хрустальная вода пробивалась из-под земли с такой силой, что даже оковы льда не могли ее удержать.
Кардель остановился и смахнул снег с упавшего ствола.
— Садись.
Развязал руки, вынул изо рта успевший заледенеть кляп. Сетон растер онемевшие руки, похлопал себя по плечам. Застегнул пуговицы и поднял воротник рубахи — больше ничего на нем не было, видно, вытащили из постели. Подтянул чулки и сел на бревно, скрестив руки на груди.
— И что теперь?
— Посидим немного.
В лесу метель не так заметна, густое переплетение ветвей просеивает и ослабляет заряды снега. Короткий зимний день идет к концу, быстро темнеет — с востока на запад, будто кто-то натягивает на небо толстое одеяло. Сетона начал бить озноб, даже зубы застучали.
— Значит, один остался на арене? Кто бы мог подумать… Но ты даже не представляешь, какое ты мне доставил удовольствие, когда столкнул своего тощего приятеля в ад. Победа, достойная победителя… — Сетон коротко засмеялся. — Но должен признать, инвалид, ты многого достиг. Поначалу я был уверен, что башка у тебя такая же деревянная, как рука. Или даже еще более деревянная, если так можно выразиться.
— Хорошие учителя попались.
— А как с малышкой? Анной Стиной? Сколько я на нее времени потратил… Думаю, и отец так о ней не заботился. Хотя у нее и отца-то не было. Как с ней-то? Я-то не сомневался, что ты даже поприветствуешь жало, которым я ее снабдил, а оказалось, нет… Полагаю, ты просто-напросто свернул ей шею. Или ухватил наконец то, в чем она тебе отказывала.
Кардель достал кисет, сунул в рот щепоть табака, пожевал и выплюнул. Сетон, тщетно пытаясь унять дрожь, обхватил себя руками, время от времени беспокойно поглядывая на сгущающиеся сумерки.
— Извини… Поговорим о другом. О временах? Регентство идет к концу, скоро Швеция получит нового короля.
— Может, будет получше прежнего.
— Ты так думаешь?
Кардель пожал плечами:
— Мальчик на себе испытал, во что обходится война. Кусок металла из грязного ствола — и отец его, промучившись пару недель антоновым огнем, сошел в могилу. Ему еще и четырнадцати не было. Думаю, лучших причин для миролюбия и придумать трудно.
Сетон коротко и невесело засмеялся.
— Сам Жан Жак онемел бы, ознакомившись с твоими взглядами на воспитание. Оказывается, ничто так не подвигает к миролюбию, как коварное убийство отца. Наверняка мальчик испытывает к убийцам горячую благодарность, а о мести даже думать боится. Так, что ли? Что ж… еще раз извини. Я опять зубоскалю. Да… век, как видишь, идет к концу.
— Самое время.
— Думаешь, следующий будет лучше? Настанут хорошие времена?
— Хорошие или плохие, но фору новый век получил. Война, другая война, третья — одна бессмысленнее другой. Уроки должны быть выучены — надеяться больше не на что. Все говорят про новые идеи, новый порядок…
Тихо Сетон расхохотался. Его смех напоминал икоту.
— Да-да, слышали, слышали… Французы воплотили новые идеи — лучше некуда. Божественная красота. А потом? Когда ножи гильотин затупились, когда великий французский народ временно утолил жажду крови? Вот тебе и светлое будущее: один лжец за другим сражаются за благосклонность едва утихомирившегося плебса. И самый хитрый сядет на трон. У королей, хоть и редко, но все же попадаются благородные потомки, и я бы куда охотнее отдал корону им, чем кому-то другому. Тем более вчерашнему рабу. Тому, кто ловчее и подлее всех облапошит так называемый народ, — а заметьте: чем ближе он к этому самому народу, тем подлее. Почему, ты спросишь? Да потому, что знает всю подлую суть массы, он видел, как эти самые массы ликовали, когда их вчерашним обожаемым хозяевам рубили головы. Те самые массы, для которых нет большей радости, чем увидеть кого-то на виселице или на плахе. И что дальше? И этот новый хозяин, бывший раб, раздувается от гордости, дрожжи власти бродят и бродят — и вот мы имеем злобного, подозрительного, самовлюбленного властителя. Все его правление заключается в натравливании плебса на выдуманных врагов, чтобы скрыть собственные преступления.