Шрифт:
Закладка:
«Ну и чертова ночь, — проворчал он про себя. — Но хоть не икаю уже. Бал, надеюсь, не кончился. Успею выпить, а к утру, глядишь, и забуду всю эту историю».
Кардель поднялся еще немного по крутому переулку. Скоро направо — и почти дома, в Скорняжном. Но внезапно остановился. Время уже позднее. Те немногие фонари, что фонарщики соблаговолили зажечь, уже исчерпали запас масла. Но один на углу Большой Восточной еще горит, и он неосознанно, как мотылек, пошел к нему. Приложил лист к груди и единственной рукой расправил, как мог. Пришлось подождать — глаза не сразу различили заковыристый почерк в свете фонаря. Даже для привычного к чтению человека задача непростая. Фонарь — всего-то цинковое ведро с дыркой на боку, подвешенное на кронштейне с крючком. И дырка маленькая, иначе пламя погаснет при первом же порыве ветра. А так горит, но качается, и приходится все время искать место, куда упадет свет. Кардель и так-то читает медленно, а тут еще эти красивые завитушки — поди догадайся, к какой именно букве они присобачены.
Читает фамилию за фамилией, опускает бумагу, передвигается, ловя световое пятнышко, снова читает — от начала и до конца, и еще раз, и еще.
Кое-как сложил лист, оперся деревянным кулаком о выбеленную инеем кладку. Кулак соскользнул, он повторил попытку и внезапно почувствовал такую слабость в ногах, что вынужден был сесть прямо на мощеную мостовую. Сидел довольно долго, закрыв глаза и раскачиваясь из стороны в сторону. Со звонницы Немецкой церкви выкрикнули время. Внезапно щеки коснулась чья-то ледяная рука. Он вздрогнул и открыл глаза. Никакая не рука — с вечера бродившие снеговые тучи в конце концов освободились от тяготившего их бремени. Пошел густой сухой снег. Уже через минуту все побелело. Крупные снежинки беззвучно падали на тротуары, мостовые, крыши домов, терпеливо накидывая на Город между мостами покойницкий саван.
Кардель ухватился за стену и встал. Отряхнул снег и пошел назад, оставляя на белом свежевыпавшем снегу темные следы солдатских сапог. Он шел тем же маршрутом, что недавно проделал Йиллис Туссе.
Эмиль Винге переходит из одной канцелярской лавки в другую, замотав шарфом лицо, — старается, чтобы не узнали. Впрочем, другие поступают так же, правда, из других соображений: мороз усилился, приходится то и дело прочищать нос. Он мало чем отличается от остальных, и это хорошо: не запомнят.
Надо выбрать нужную бумагу. Постепенно открывается ранее скрытый от него целый мир. Первым делом — цвет. Он никогда не обращал внимания; самого слова «бумага» было достаточно. Бумага — значит белая. Но какое там! Оказывается, у бумаги сотни оттенков, от коричневатого и желтого до цвета слоновой кости, от серого до сливочно-белого. Несколько раз казалось: вот, наконец-то нашел! — но быстро понимал: это вовсе не природный цвет, а рефлекс от выпавшего за окнами снега.
И не только в цвете дело. Толщина — она у всех разная. Вот бумага тонкая, почти прозрачная, а рядом толстая, оставляющая на сгибах безобразные морщины. И еще одно, о чем он вообще никогда не задумывался: рисунок! Оказывается, если рассматривать лист под углом к свету, орнамент отличается. Не поленился выяснить, от чего это зависит: от ячеи сетки, которой зачерпывают перемолотую бумажную массу. И неизбежные посторонние включения. Иногда случайные — нити хлопка, льна, пеньки, а иногда, и нередко, намеренно запрессованные лепестки цветов для придания элегантности и даже, возможно, аромата, чтобы угодить особо чутким к эпистолярной изысканности носам светским дам.
Надо оторвать уголок. При этом надеть перчатки, не запачкать лист грязными пальцами больше, чем нужно. Хотя… надо подумать. Список лежал за пазухой у Анны Стины, потом в кармане у Петтерссона во время дуэли с Карделем. Он долго вглядывается в лист, как опытный торговец живописью вглядывается в полотно, желая определить его подлинность и подмечая мельчайшие настораживающие детали.
Постепенно Винге осознал: совершенство недостижимо. Слишком много требований, все удовлетворить невозможно. Впрочем, таков закон жизни. И скорее всего, он переоценивает проницательность врага.
Бумага выбрана. Теперь очередь за чернилами.
У Слюссена мальчишки устроили состязание: кому удастся пробежать по только что вставшему льду, не замочив башмаков. По их следам, как кровь из раны, проступает темная балтийская вода. Снега нападало много, убрать не успели. Улицы и переулки превратились в сугробы, прохожие цепочкой пробираются по наскоро протоптанным тропинкам. При встрече приходится отступать в глубокий, набивающийся в башмаки снег — либо самому столкнуть, кто послабее. У Эмиля при его весе шансов немного, и он уже достаточно хорошо знает законы Города между мостами: прав тот, кто сильнее. Каждый раз, топчась и похлопывая себя по плечам, чтобы окончательно не замерзнуть, надо ждать, пока тропа освободится.
Кардель показал ему новое жилище. Он снял для Винге комнату у вдовы Грю и ее дочери Лотты на Сёдермальме, подальше от сетей Болина. Комнатка крошечная, даже вытянуться во весь рост невозможно, но ему хватает.
— По крайней мере, ноги вы здесь не протянете, — без улыбки пошутил Кардель.
Главное — удалось пристроить под окном широкую струганую доску, получился практичный письменный стол.
Вдова приняла его более чем радушно. Она из тех женщин, из которых получаются идеальные сестры милосердия. Винге смутно догадывался, что его худоба и бледность пробуждают в ней материнский инстинкт, особенно заметный теперь, когда собственная дочь выросла — вот-вот съедет и начнет собственную жизнь. Оставляет ему лучшие куски, внимательно следит, чтобы съел и суп, и кашу до последней ложки. В качестве квартирной платы вполне удовлетворена уроками чтения и письма, что он дает дочери. Лотта очень старается, а он оказался куда лучшим педагогом, чем полагал сам.
Разум, который олицетворял для него Сесил, молчит. Голос брата исчез, как его и не было, а вместе с ним исчезли сомнения и тревоги. Дверь в библиотеку, полную цитат и нравственных максим, захлопнулась, но Эмиль не ощущает потерю. Он распрощался с неумолимой логикой, с хитростью и расчетом, с тактикой и стратегией. Все нужные мысли додуманы, все решения приняты. Осталось только воплотить их в жизнь. Он уже не останавливается на развилках между необходимостью и моралью, на которых нет и не может быть указателей. Впрочем, один есть — невидимый и властный. Чувство справедливости. Истинная нравственность и предложенный Кантом дистиллят нравственности — вовсе не одно и то же.
Надо дождаться, пока отойдут занемевшие на морозе руки — и можно начинать. Искусство оказалось куда сложнее, чем он предполагал, — требует идеального послушания пальцев. Процесс отогревания довольно долгий: пальцы упрямо остаются белыми, как их не три, как ни суй под мышки.
Наконец кончики пальцев порозовели. На всякий случай приложил к губам — достаточно ли теплые.
Можно начинать. Ногтем проверил нож — остер ли — и начал осторожно чинить перо, каждый раз поднося раздвоенный кончик к буквам на листе — не перестараться бы. Буквы должны быть не толще, но и не тоньше, чем в оригинале. Благоразумно купил несколько листов дешевой бумаги. Для упражнений. А именно такой, на которой выводила изящные буковки тонкая рука Магдалены Руденшёльд, он вначале купил только один лист. Потом подумал и купил второй. Мало ли что, случайная клякса, описка — и снова бежать в лавку. Но какой почерк! Видно, домашний учитель не зря получал деньги. Напиши она любовное письмо — разве можно устоять перед таким почерком? И какой контраст с каракулями Туссе… Кардель сказал, что тот переписал список Болина.