Шрифт:
Закладка:
— А не пора ли тебе замуж? Засиделась в девках. Поехали в райцентр, у нас женихи на каждом подворье, да все ладные, бравые. — И смотрит на нее с усмешкою в маленьких, острыми буравчиками, глазах, и ждет, что ответит. Но Марья молчит, пуще робея, а отец поморщится и спросил сердито:
— Ну, чего пристал к девке?..
Не любит, когда говорят о том, что ждет Марью через год-другой, и мать тоже не любит. А говорят об этом и в деревне.
Вон соседка, немощная уж, из старой избы лишь по большим праздникам вылазит в улицу, а все ж нашла в себе силы прийти, посидела недолго на скамеечке подле Варфоломея и сказала:
— А ить перезреет Марья-то… Куда ж потом?.. Ить вековухою сделается. Горе-то!..
И поднялась со скамеечки, и пошла, слабой рукою держась за низкий дощатый забор, к избе, которая, казалось, от веку не правлена, старуха все одна да одна…
Марья была тогда недалеко от той скамеечки — убирала в стайке коровьи лепехи и слышала… Странно, все пекутся о ней, жалеют. Не поймет людской заботы, порою досадует: словно бы такая уж несчастная, и никто не подаст руки… Неправда! Ничего ей не надо больше того, что есть. Иль скучно — прийти в старую школу, не сломали еще, стоит, примолкшая, у самого проселка и зайти в класс, где ее парта… А потом долго ходить меж рядами, и вспоминать, и радоваться, и печалиться. Ванюшка шустроглазый и на язык бойкий, кажется, года на два постарше, говорил, случалось:
— Пойдем за ягодою? Брусника, слыхать, поспела…
— Нет, что ты!.. — отвечала, пугаясь. — Нет…
А год-другой назад не боялась и могла пойти, куда б не сказал… Только нынче переменилось что-то, едва взглянет на Ванюшку и тут же заробеет, и в душе такое… Ах, скажешь разве?.. Бывало, в мыслях унесется далеко-далеко, и бредет по степи, да не по этой, здешней — по другой, синей, неоглядной, и не одна, нет, Ванюшка подле нее… и говорит что-то и улыбается, а потом вдруг дотрагивается до руки ее, и — она вздрагивает, и слезы в глазах, и бежать хочется, но отчего-то и с места не сдвинется…
Ах, сколько раз видела его в мечтах!.. И казался он удивительным, не похожим на остальных… И с ним, придуманным ею, умела поговорить даже о том, о чем не сказала бы и подружкам. Но тот, из плоти и крови, ничего не знал об этом и принял смущение ее и робость за другое, может, за нежелание дружить с ним, и как-то она увидела его с девочкой из восьмого класса, и на сердце больно стало, горько.
Марье и теперь делается больно и горько, стоит вспомнить о нем, и тогда старается не думать об этом, не сразу, но удается, и она тихо улыбается, и грусть ее светла и не тягостна.
Марья не понимает, отчего порою жалеют ее. Но не обижается, когда в глазах у старух видит участие, она и сама не прочь пожалеть и сказать такое, отчего на сердце стало бы легче. Она думает, что и это искреннее участие к ней вызвано обычным желанием отвлечь от забот, которых подчас и не счесть. И все же какое-то беспокойство живет и в ней, слабое, не во всякую пору и узришь его в себе, а только порою делается не такое и маленькое, и тогда она старается побыстрее занять себя, бежит ли на ферму, иль суматошно, что так непривычно для нее, начинает прибирать во дворе.
С годами беспокойство, которое живет в ней, делается больше, но она все еще не знает причину этого, а может, и знает, во всяком случае догадывается, и эта догадка не радует.
…Прошлым летом студенты приехали, и был среди них один, глазастый, помладше ее года на три, увидела в первый раз и словно бы обмерла вся, длиннорукий, в плечах нескладень, а все ж в лице что-то умное и сильное, и сумела разглядеть это, и потянулась к нему… И не стыдно, нет. Не умел держать в руках литовку, смущался, просил: «Помоги…» И подходила к нему и показывала, но, если и тогда у него не получалось, расстраивалась. Как-то пошла на реку с ним, к черемухову кусту, и кружилась голова сладостно, и томление на сердце… Сказал он, большой и нескладный:
— Милая моя, родная…
И она не оттолкнула его, нет, а потом лежала на берегу и слушала, как он говорил о городе, о своей учебе в институте. И было неинтересно и даже обидно, хотела услышать другое, всегда думала, что это случается не так… «Неужели ошиблась и все так серо, скучно?..» Он попытался обнять, но она сказала холодно:
— Не надо… Зачем?
…Однажды проснулась Марья от беспокойства какого-то, тягостного и вместе волнительного, и уж не почувствовала в теле той легкости, которую всякий раз испытывала поутру. Вялая, и руки слабые, и подташнивает слегка… «Мама, что со мною?» И не надо бы спрашивать. Авдотья давно поняла, что с Марьею, и это не испугало ее, нет… Только не хотела никому говорить до поры, даже Варфоломею. А может, в первую голову Варфоломею. Как-то примутся им слова ее, а вдруг да и рассердится… Надо ли?.. Может, так-то и лучше? Появится внук, и будет их уже не трое в семье — четверо, и станет в доме веселее, хлопотнее?.. Странно, что она думала так, словно бы и не было того, от дедов еще да от прадедов: коль нету мужика в доме, то и счастья нету… Странно, конечно, а все ж она понимала себя по-другому, и нынче сказала об этом дочери, и та сначала не поверила, а потом в лице у нее что-то переменилось, и не то растерянность в нем, не то смущение. И не хотела бы верить, да на следующий день то же самое: и руки слабые, и подташнивает слегка. И еще через неделю… Спрашивала у матери:
— Что же делать, мама?
— А ничего и не надо делать, — отвечала Авдотья. — Знать, на роду у тебя написано. И ладно…
Недолго скрывали от отца. Узнал… С неделю ходил ни на кого не глядя, хмурый, а потом сказал:
— Так тому и быть…
Но еще не скоро стукоток пошел по деревне: Варфоломеева дочка забрюхатела. Но пошел-таки…
— Иль не слыхала, девка?..
— Да не…
— Эк-кая