Шрифт:
Закладка:
– Но почему ж вам не отоваривают? – добивался лейтенант.
– А вы – отоварите? – раздвинул челюсти Дыгин.
Он еще из вагона выпрыгивал – узнал у встречного бойца, что продпункт на этой станции есть. Но – стемнело уже, и, по закону, нечего было топать к тому окошку.
Сержант Гайдуков забыл свою веселую стойку перед комендантом и повернут был к Дыгину. Теперь он длинной рукой трепанул того по плечу:
– Брато-ок! Да что ж ты мне не сказал? Да мы тебе сейчас подкинем!
Дыгин не колыхнулся под хлопком и не повернулся, все так же мертво глядя на коменданта. Он сам себе тошен был, что такой недотепистый со своими стариками – за все одиннадцать дней не попросили они есть ни у гражданских, ни у военных: они знали, что лишнего куска в такое время не бывает. И подъехать никто не просился в их теплушку заброшенную, отцепляемую. И табак у них кончился. А из-за того, что вся теплушка была в щелях, они зашили тесом три окошка из четырех, и в вагоне у них было темно и днем. И, уже махнув на все, они и топили-то поконец рук – и так на долгих остановках, по суткам и по двое, вокруг темноватой печки сидели, уваривали свеклу в котелках, пробовали ножом и молчали.
Гайдуков выровнялся молодцеватым броском:
– Разрешите идти, товарищ лейтенант?
– Идите.
И убежал. Теплой рукой сейчас они отсыпят солдягам и пшена и табачку. У той старухи слезливой ничего за проезд не брали – ну-ка, пусть для ребят выделит, не жмется. И инспектору надо еще по чемодану постучать, услышать обязан.
– Та-ак, седьмой час, – соображал лейтенант. – Продпункт наш закрыт.
– Они всегда закрыты бывáт… Они с десяти до пяти только… В Пензе я в очередь стал, шумят – эшелон отходит. Моршанск ночью проехали. И Ряжск ночью.
– Подожди-подожди! – засуетился лейтенант. – Я этого дела так не оставлю! А ну-ка!
И он взял трубку полевого телефона, дал один долгий зуммер.
Не подходили.
Тогда он дал тройной зуммер.
Не подходили.
– А, черт! – Еще дал тройной. – Гуськов, ты?
– Я, товарищ лейтенант.
– Почему у тебя боец у телефона не сидит?
– Отошел тут. Молока кислого я достал. Хотите – вам принесу, товарищ лейтенант?
– Глупости, ничего не надо!
(Он не из-за Дыгина так сказал. Он и все время запрещал Гуськову что-нибудь себе носить – принципиально. И чтобы сохранялась чистота деловых отношений, иначе с него потом службы не потребуешь. Напротив, Зотов и капитану докладывал, что Гуськов разбалтывается.)
– Гуськов! Вот какое дело. Приехал тут конвой, четыре человека, они одиннадцатый день ничего не получают.
Гуськов свистнул в телефон.
– Что ж они, раззявы!
– Так вышло. Надо помочь. Надо, слушай, сейчас как-нибудь вызвать Чичишева и Саморукова, и чтоб они выдали им по аттестату.
– Где их найдешь, легкое дело!
– Где! На квартирах.
– Грязюка такая, ног по колено не выдерешь, да темно, как у…
– Чичишев близко живет.
– А Саморуков? За путями. Да не пойдет он ни за что, товарищ лейтенант!
– Чичишев пойдет.
Бухгалтер Чичишев был военнослужащий, призван из запаса, и пришлепали ему четыре треугольника, но никто не видел в нем военного, а обычного бухгалтера, немолодого, наторелого в деле. Он и разговаривать без счетов не мог. Спрашивал: «Сколько времени? Пять часов?» – и пять сейчас же для понимания крепко щелкал на косточках. Или рассуждал: «Если человек один (и косточку – щелк!), ему жить трудно. Он (и вторую к первой – щелк!) – женится». Когда от очереди, гудящей, сующей ему продаттестаты, он был отделен закрытым окном и решеткой и только малая форточка оставлена для сующихся рук – Чичишев бывал очень тверд, кричал на бойцов, руки отталкивал и форточку прикрывал, чтоб не дуло. Но если ему приходилось выйти прямо к толпе или команда прорывалась к нему в каморку – он сразу втягивал шар головы в маленькие плечи, говорил «братцы» и ставил штампы. Так же суетлив и услужлив он перед начальством, не посмеет отказать никому, у кого в петлицах кубики. Продпункт не подчиняется дежурному помощнику коменданта, но Чичишев не откажет, думал Зотов.
– А Саморуков не пойдет, – твердил свое Гуськов.
Старшиной считался и Саморуков, но с презрением смотрел на лейтенантов. Здоровый, раскормленный волк, он был просто кладовщик и ларечник продпункта, но держался на четыре шпалы. С достоинством, на четверть часа позже, он подходил к ларьку, проверял пломбы, открывал замки, поднимал и подпирал болтами козырек – и все с видом одолжения на неприязненном щекастом лице. И сколько бы красноармейцев, торопящихся на эшелоны, команд и одиночек, и инвалидов ни теснилось бы перед окошком, матеря и костыляя друг друга, пробиваясь поближе, – Саморуков спокойно заворачивал рукава по локоть, обнажая жирные руки колбасника, придирчиво проверял на измятых, изорванных аттестатах штампы Чичишева и спокойно взвешивал (и уж, наверно, недовешивал!), ничуть не волнуясь, успеют ребята на свои эшелоны или нет. Он и квартиру себе выбрал на отшибе нарочно, чтоб его не беспокоили в нерабочее время, и хозяйку подыскал с огородом и с коровой.
Зотов представил себе Саморукова – и в нем забулькало. Эту породу он ненавидел, как фашистов, угроза от них была не меньше. Он не понимал, почему Сталин не издаст указа – таких Саморуковых расстреливать тут же, в двух шагах от ларька, при стечении народа.
«Нет, Саморуков не пойдет», – соображал и Зотов. И злясь, и подло робея перед ним, Зотов не решился бы его тронуть, если б эти нерасторопные ребята не ели три или пять только дней. Но – одиннадцать!
– Ты вот что, Гуськов, ты не посылай бойца, а пойди к нему сам. И не говори, что четыре человека голодных, а скажи, что срочно вызывает капитан – через меня, понял? И пусть идет ко мне. А я – договорюсь!
Гуськов молчал.
– Ну, чего молчишь? Приказание понял? «Есть» – и отправляйся.
– А вы капитана спрашивали?
– Да тебе какое дело? Отвечаю – я! Капитан вышел, нет его сейчас.
– И