Шрифт:
Закладка:
И звёздный ход я примечаю,
И слышу, как растёт трава.
И каждый вам неслышный шёпот,
И каждый вам незримый свет
Обогащают смутный опыт
Психеи, падающей в бред.
В стихотворении «Петербург» (1925) Ходасевич так описывает атмосферу, в которой создавалась «Тяжёлая лира»:
Смотрели на меня – и забывали
Клокочущие чайники свои;
На печках валенки сгорали;
Все слушали стихи мои…
‹…›
И я безумел от видений,
Когда чрез ледяной канал,
Скользя с обломанных ступеней,
Треску зловонную таскал.
Однако в самой книге конкретные приметы трудного послереволюционного быта отсутствуют. Зато следующая книга, «Европейская ночь» (1927), созданная после эмиграции (Ходасевич покинул Россию в 1922 году), переполнена образами и приметами внешней реальности. Брезгливое презрение к буржуазному благополучию сочетается с влюблённой ненавистью к материальной реальности во всём её «уродстве». Пластика поэта становится почти экспрессионистской:
На мокрый мир нисходит угомон…
Лишь кое-где, топча сырой газон,
Блудливые невесты с женихами
Слипаются, накрытые зонтами,
А к ним под юбки лазит с фонарём
Полуслепой, широкоротый гном.
Владислав Ходасеви и Нина Берберова. Сорренто, вилла Максима Горького. 1924 год[308]
Поэт в этом волшебно-растленном мире – гость, знающий всю правду о распаде и обречённости окружающего. Но сам он не надменный житель горних высот, как в «Тяжёлой лире», – он обречён человеческой участи, участи старения, одиночества, разочарований:
Я, я, я! Что за дикое слово!
Неужели вон тот – это я?
Разве мама любила такого,
Жёлто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?
«Малая правда» обыденной жизни с каждым годом всё отчётливее предъявляет свои права. Ходасевич середины 1920-х всё чаще обращён к «человеческому» («Джон Боттом», 1926) или даже готов признать моральное превосходство «человека из толпы» над творцом (вторая «Баллада», 1924).
Поэзия Ходасевича была оценена современниками, но скорее он (как и Мандельштам) воспринимался тогда как завершитель, чем как новатор (которым, несомненно, был). Тынянов упрекал Ходасевича в «отходе на пласт литературной культуры». Поиски нового языка, созвучного эпохе, связывались в те годы с творчеством других поэтов.
После серебряного века: Поиски языка
Как поколение поэтов, пришедшее в новую, советскую реальность, изобретало свой язык (или свои языки)? Эта лекция – о поэзии Георгия Иванова и Одоевцевой, Маяковского и Есенина, Сельвинского и Багрицкого, наконец, таких одиночек, как Константин Вагинов, Георгий Шенгели и Вера Меркурьева.
ТЕКСТ: ВАЛЕРИЙ ШУБИНСКИЙ
Поэтические группы, сформировавшиеся накануне Первой мировой, в двадцатые не возродились. Наследие акмеизма и символизма стало достоянием новых течений, в рамках каждого из которых происходили поиски нового языка.
Георгий Адамович.
1920-е годы[309]
Гумилёв в 1920–1921 годах воссоздаёт «Цех поэтов», но из прежних соратников в него входит только Мандельштам – причём и он, по свидетельству Ходасевича, относился к новой структуре иронически. Участие самого Ходасевича было очень коротким. Ядро «Цеха» составляют ученики Гумилёва – «гумилята», как их называли. Это Георгий Иванов (1894–1958) и Георгий Адамович (1892–1972), вошедшие в окружение мэтра ещё до войны, и дебютировавшие в послереволюционные годы Николай Оцуп (1894–1958) и Ирина Одоевцева (1895–1990).
Иванов, рано приобретший известность как эстет-стилизатор, в течение 1920-х годов, между книгами «Сады» (1922) и «Розы» (1931), прошёл путь к своей зрелой, минималистической и в то же время экспрессивно-заострённой поэтике (и от эскапизма – к отражению трагического опыта своего поколения). Эта эволюция в основном проходила в эмиграции, где все четверо поэтов находились с 1922–1923 годов.
Адамович раньше обрёл свою аскетичную поэтику. Его зрелый голос слышен уже в стихотворениях послереволюционных лет – например, «Нет, ты не говори: поэзия – мечта…» (1919) с его сильным формульным финалом:
И может, к старости тебе настанет срок
Пять-шесть произнести как бы случайных строк,
Чтоб их в полубреду потом твердил влюблённый,
Растерянно шептал на казнь приговорённый,
И чтобы музыкой глухой они прошли
По странам и морям тоскующей земли.
Дом искусств (ДИСК) на набережной Мойки, 59.
ДИСК открылся в Петрограде в 1919 году, в нём жили многие поэты этого времени, в здании проходили занятия гумилёвской студии «Звучащая раковина»[310]
Оцуп был гораздо ближе к Гумилёву – и в большей степени занят поисками языка, соответствующего духу и ритмам времени. Как и многих поэтов этого круга, поиски привели его на первых порах к балладной форме, с зыбким сюжетом и фантасмагорией:
Синий суп в звёздном котле,
Облаков лимонные рощи,
А на маленькой круглой земле
Едет жучок-извозчик…
«Погоняй, извозчик, скорей…
Направо… у тех дверей!..»
Николай Оцуп[311]
Позже, в эмиграции, Оцуп приходит к более мягкой, меланхолически-созерцательной и менее индивидуальной поэтике.
Что касается Одоевцевой, то её баллады 1919–1921 годов («Баллада о толчёном стекле», «Почему в Петрограде испортились водопроводы» и другие) имели большой успех. В этих действительно очень изобретательных текстах современность представала такой, какой она казалась старорежимному обывателю, страдающему от бытовых неудобств и деспотизма комиссаров – и находящему утешение в том, что мрачная повседневность оборачивается волшебной сказкой в андерсеновском роде. В «Балладе о толчёном стекле» солдата, продававшего толчёное стекло под видом соли, подстерегает расплата, вызывающая в памяти «Суд Божий над епископом» Саути в переводе Жуковского и «Убийцу» Катенина:
Ущербная взошла луна,
Солдат ложится спать,
Как гроб тверда и холодна
Двуспальная кровать!
И вдруг – иль это только сон? –
Идёт вороний поп,
За ним огромных семь ворон
Несут стеклянный гроб.
Вошли и встали по стенам,
Сгустилась сразу мгла.
«Брысь, нечисть! В жизни не продам
Толчёного стекла».
Популярность стихов Одоевцевой была такова, что на них как на социологическое явление обратил внимание занимавшийся на досуге литературной критикой Лев Троцкий. Но более чем за семьдесят лет литературной деятельности она как поэт не создала почти ничего примечательного, оставшись в истории литературы как автор содержательных, пусть и не во всём достоверных, мемуаров.
Георгий Иванов и Ирина Одоевцева.
Шарж Сергея Цивинского из газеты «Сегодня». Рига, 1927 год