Шрифт:
Закладка:
Однако Толкин вовсе не оставался неуязвим для эпохальных перемен. Он не просто сохранял традиции, оказавшиеся под угрозой в результате войны, – он вдохнул в них новую жизнь для своей собственной эпохи. Наибольшего успеха он достиг в жанре волшебной сказки. В стихотворении Роберта Грейвза взросление и зрелость и одновременно война уничтожают Фаэри:
И это больше, чем метафора. В ходе Первой мировой войны Фаэри едва не прекратила существование в силу того, что ошибочно ассоциировалась с довоенной эпохой, детством и волшебными сказками. Однако Толкин не считал фэйри чем-то детским и писал вовсе не сказочки для малышей, но эпическую историю мира, воспринимаемую глазами фэйри. В своем беглом обзоре традиции фэйри «Проказливые создания» Диана Пёркисс утверждает, что «Западный фронт сделал эстетику фэйри как отчаянно необходимой, так и безнадежно устаревшей». В повествовании о трагическом закате эльфов Толкин признает, что их время прошло, но отстаивает отчаянную необходимость держаться за ценности, которые они в себе воплощают. Его тяготение к Фаэри отнюдь не свидетельствует о том, что война никак не повлияла на Толкина, – напротив, оно является прямым следствием войны. «Истинный вкус к волшебным сказкам пробудила филология на пороге взросления, – писал он позже, – оживила и стимулировала его война».
Обращение к Фаэри и использование ее стиля и слога навлекли на Толкина упреки в эскапизме. Хью Броуган прозорливо отмечает, что «Утраченные сказания» и то, что за ними последовало, стали «терапией для разума, израненного сперва мучительными страданиями детства и юности, а после – войной». Это вовсе не подразумевает, что Средиземье было для автора чем-то вроде фантастического лауданума, однако многие комментаторы со всей очевидностью считают, что для миллионов читателей оно не больше чем опиум общего действия.
Никто не защищал Толкина от обвинения в «эскапизме» более красноречиво, нежели он сам: в эссе «О волшебных сказках» Толкин напоминает о том, что в реальной жизни бегство «более чем уместно, а порою даже героично», но литературные критики склонны путать «Бегство Узника с Побегом Дезертира», причем зачастую сознательно.
Точно так же партийный оратор мог бы заклеймить как предательство попытку уйти от страданий фюрерского или любого другого рейха и даже просто недовольство рейхом. Точно так же эти критики, чтобы… смешать с грязью своих противников, клеймят презрением не только дезертирство, но и подлинное Бегство, и его обычных спутников, Отвращение, Гнев, Осуждение и Бунт.
В 1939 году, шесть лет спустя после того, как началось кровавое рейхсканцлерство Гитлера, Толкин в словах не деликатничал. Хотя сам он был мастером натурализма, особенно в пейзажных описаниях, он остро осознавал, что в его время реализм объединился с модернизмом в самоуверенной, нетерпимой, обличительной ортодоксальности – и этот монолитный гигант подчинил себе научное и культурное сообщества. Его поборники предпочли считать это прогрессом, как если бы других подходов, оправданных поступательным ходом истории, не существовало. На самом деле, новый традиционализм набирал силу в зависимости от обстоятельств, подобно тоталитаризму, зачастую в яростной борьбе за новую интерпретацию реальности по итогам Первой мировой войны. Все это время индивидуалист и романтик Толкин противостоял этой идеологии, как свидетельствуют придуманные им «эскапист» Эарендель (1914) и тиран Мелько (1916). Он не был поставщиком воображаемых опиатов: такие постоянные факторы, как отвращение, гнев и яростное осуждение, неизменно присутствовали в его «бегстве» в волшебную сказку, миф и стародавние времена.
Для Толкина отдаленное прошлое было системой отсчета, расхожей монетой. Для Роберта Грейвза – тоже; но Грейвз предпочитал обменивать древнюю наличность на современную, «переводя» древнеанглийскую поэзию на окопные образы: «Беовульф, что, завернувшись в одеяло, дрыхнет в готландской казарме вместе со всем своим взводом перепившихся танов; Юдифь, идущая прогуляться до штабной палатки Олоферна; и Брунанбург, где бьются штыками и налитыми свинцом дубинками». Толкин был склонен к прямо противоположному: при виде немецкого огнемета он думал о греческом огне – менял новые монеты на старые. При беглом взгляде на ряд параллелей между его произведениями и непосредственными обстоятельствами их создания нельзя не заметить, что такое двойное ви́дение помогало Толкину конструировать свой миф о вымышленном стародавнем прошлом; так что в опустошенном войной Оксфорде он придумал покинутую эльфийскую столицу Кор, на заполоненной войсками Уиттингтонской пустоши – становища кочевников Арьядора, а после Соммы – «драконью» атаку на Гондолин.
Точно так же шахтеры и рабочие из 11-го батальона Ланкаширских фузилёров, вероятно, угадываются в одном из номских родов, упомянутых в «Падении Гондолина» – доме Молота Гнева. Эти кузнецы или ремесленники, многие из которых некогда были рабами Мелько, но сумели бежать из его шахт, составили последний из поименованных батальонов – который, тем не менее, первым встретил натиск врага: «В сем воинстве [в оригинале буквально: батальоне], весьма многочисленном, не нашлось ни одного малодушного, и стяжали они величайшую славу среди всех этих благородных домов в борьбе с роком; однако ж злая судьба им выпала, и никто из них не ушел с того поля боя…» Противник выманивает их за ворота и окружает; но все они гибнут, перебив при этом великое множество врагов.
Сложно себе представить, что Толкин измыслил этот сценарий, совсем не думая о Сомме. В числе подразделений, практически уничтоженных в ходе «Большого рывка» 1 июля, были «Кембриджширцы» Роба Гилсона и «Солфордские приятели» Дж. Б. Смита. Батальон, в котором сражался Толкин, понес колоссальные потери неделю спустя (пока сам Толкин находился на дивизионном узле связи в Бузенкуре), когда почти полностью погибла рота «С».
В дерзком ночном броске эта рота продвинулась на 1 200 ярдов вверх по холму к востоку от Ла-Буассели, но с рассветом обнаружилось, что бойцы оказались в два раза дальше, нежели планировалось. В немецкой траншее, выкопанной лишь наполовину, они попали под артобстрел с обеих сторон: «Проблема состояла в том, чтобы понять, где наши парни», – рассказывал один из британских артиллеристов. Но лишь во второй половине дня капитан Джон Меткалф – ему едва сравнялось двадцать – оставил позицию вместе с шестью уцелевшими; только ему и сержанту удалось благополучно вернуться к своим.
Что думал об этом эпизоде Толкин, неизвестно. В своих научных работах он порицал и Беовульфа, и англосаксонского вождя Беорхтнота за то, что те безрассудно подвергали опасности других, рискуя всем ради чести и славы. Но зашедшая слишком далеко вылазка Молота Гнева стала первой из нескольких героических трагедий такого рода: Феанор в «Сильмариллионе» и Теоден во «Властелине Колец» также расплачиваются собственной жизнью за то, что вторглись слишком далеко на вражескую территорию. Вопросы доблести, чести, лидерства и ответственности не давали покоя сердцу и уму Толкина – и, вероятно, тянули в разных направлениях.