Шрифт:
Закладка:
— В природе лишнее то, что стареет, — вразумляюще сказал Никаноров.
— Ах, зачем такой минор… Этюдов полон ящик, а? — засмеялся детина и, наклонясь, вошел в подъезд, походя легко задев носком Никаноров ящик, намекая, что о нем идет речь.
«Какие весельчаки у нас тут. Вот не примечал», — удивился Никаноров, и, легко вскинув ящик, набросил ремень на плечо. К Осипу, однополчанину, подниматься раздумал. Вот тоже учудил — нести в люди свою болячку. Вошел в подъезд — красный глазок лифта просил подождать. В тепле скоро учуял чистый запах свежей пресноводной рыбы и крепкий душок масляной краски. Запахи шли из его ящика. А тут вскоре опустилась кабина, выбежали двое сорванцов, заголосили:
Дядя Никанор,
Не ходи на угор.
Там больно склизко
И к богу близко.
А Никаноров топнул ногой, стращая озорников, и допел про себя ранее слышанное: «Траву не топчи, на нас не кричи…» Вот придумал же кто-то. Какой угор, какая трава? Да бог еще. И тут вдруг то, что уже затихало в душе, вновь стало подниматься, раздирая сердце болью смертельной обиды на весь век. «Теперь не жизнь. Теперь все будет колоть, вонзаться…»
В доме его знали не то что люди, каждая собака знала. Униженный, он не сможет глядеть теперь им в глаза. Он пнул ногой ящик, будто во всем был виноват он, задвинул его в кабину открывшегося лифта, зашел. Ну да, конечно. Не будь его, все было бы не так.
Ящик он смастерил сам. Он был удобен, служил и как стул, и как место для укладки снасти и дневного пропитания. В него встроен солдатский плоский котелок. А крышка… а крышка у ящика отъемная — складной этюдник на трех ножках. В нем краски, кисти для трех картонок. Все чин чином. Все удобно, все под рукой. И служил этот ящик Никанорову двум его страстям одинаково верно. А сегодня…
«Ну при чем тут ящик?»
Этот день у него начался, как песня. Он начался еще вчера. Никаноров заготовил прикормку для рыбы, уложил в полиэтиленовый мешочек — и в холодильник: до утра. Привередливо выбрал в зоомагазине наживку. Потолкался тут, послушал разговоры об урожаях озерной нивы бывалых рыбаков. Старался прибиться к тем, кто мало, но метко говорит — это настоящие. А те, кто балабонит, — пустельга, заливала. То есть, зальет глаза и лупит их на лунку, материт рыбу-дуру, которая не видит крючка. На этот раз ему попались редкостные завсегдатаи этого милого сердцу закутка на Арбате, среди них оказались и знакомые. «А, Никаноров, художественный рыбак!» Это прозвище было приятно ему. Две непомерные страсти жили в нем, и он одинаково гордился той и другой. На выставке же, встречая своих знакомых художников, он с удовольствием слышал: «А, рыбачок… Ершики, они еще не съели твои кисти?» Да, вчера же он заглянул на выставку, налаженную любителями природы в крохотном храме-игрушке в Зарядье. Там в плохо освещенном уголочке висел его этюд «Озеро Круглое». Это место в районе Загорска, куда он давно ездит, собирался и на этот раз. Никаноров был глубоко убежден, что его работа попала сюда случайно. В ряду таких имен, как Сергей Герасимов, Грабарь, Суздальцев, которых он так любил. Случайно он услышал вчера оценку своему этюду: «Пронзительное чувство природы…» Это произнес какой-то невзрачный старичок со старомодными очками на самом кончике посиневшего носа (в церквушке зимой и летом одинаково холодно). И вроде усомнившись в правильности своих слов, повернулся к Никанорову: «А?» И, не дождавшись ответа, быстренько отошел от него. И пусть это «А?» несколько смутило Никанорова, но ничто уже не могло потушить то чувство радости скромно ценящего себя человека, который вдруг услышал негаданную похвалу. Но старичок снова вернулся в полутемный угол, откуда со стены, будто живой глаз природы, глядело светлое око круглого озера. «Нет, вы посмотрите, да ведь такого и у Суздальцева нет. К чему уж мастер воду писать…» Никаноров хотел смолчать, но соблазн был большой, и он не удержался, спросил: «А что тут такого? Случайный кусок природы…» И сам себе стал противен, что оболгал себя. Он высмотрел этот «кусок природы» за многие годы поездок на Круглое, скучал по нему, все время берег в памяти и боялся перенести на холст. А потом с год мучился, пробуя, и разочаровался в своих и без того скромных, как он считал, способностях. Уж лучше бы ему не так подробно знать и озеро, и его берега. Или лучше, если бы совсем не брался он писать этюд. Но что каяться, особенно теперь, когда услышаны такие слова…
Когда он вышел из церкви, постоял, оглядывая прямые линии гостиницы перед ним, ему почудилось, что никакого старичка и в помине не было и он не слышал его по-петушиному бойкого голоса. Никаноров и раньше испытывал такие наваждения. Особенно досаждали ему его же собственные картины. Иногда он забирал с выставки свою работу, прятал ее: ему казалось, что он списал с готовенького. Жалкий подражатель! Не переносил зависимость, боялся влияния сильного. И потому не сближался с мастерами, — что за сладость чужая тень? — а шел своим путем, пусть и был он всего тропинкой. Он и не лез высоко, оставаясь по условному штату художником-самоучкой.
С вечера Никаноров все уложил в дорогу. Жена, как обычно, наблюдала за его хлопотами прощающе-снисходительно: ребенок, да и только. Учительница биологии, она знала, что запретить ребенку его увлечение непедагогично: можно его отучить, отвадить. А лучше всего терпение — пройдет. Он знал об этом ее отношении, но не показывал и виду, а в душе посмеивался над ней. Его подмывало рассказать о встрече со старичком в церкви Зарядья, и неожиданной радости, и как он, выйдя на волю, усомнился в том, что только что было. И вернулся… А старичок там — заправдашний — писал в блокноте, примостившись на подоконнике. Стараясь не привлечь его внимания, он тихо повернулся и вышел на цыпочках.
«Ну и ну, совсем дошел…»
Между той вчерашней встречей и той минутой, когда он втолкнул в лифт ящик, вошел и дверь за ним захлопнулась, минуло чуть больше суток. А что сутки?.. А он чувствовал себя так, будто его подменили. Все в нем перевернулось — и мысли, и чувства. И внешний мир