Шрифт:
Закладка:
У Набокова тоже прибавилось студентов, правда, не без помощи жены, которая была из тех самоотверженных спутниц жизни, что считают своих мужей достойными славы и любви самоотверженной до поклонения. Собеседники, осведомлённые о том, сколько она претерпела за супружескую жизнь с гением, у неё потом спрашивали, каково это было, и Вера Евсеевна отвечала: «Это было одно удовольствие». Соседи по Итаке рассказывали: зимой у дома она скребет совком и кидает лопатой снег, а Он, возвышаясь рядом, молвит: «Ещё и здесь, Верочка, погреби» Она, часами проводя в библиотеке, и лекции супругу готовила, и садилась на занятиях в первый ряд, чтобы задавать наводящие вопросы и возбуждать общий интерес.
Лекции, впоследствии ставшие легендарными, успехом не пользовались, предмет еще не привлекал так, как начал притягивать позднее. Набоков на лекциях рисовал схемы расположения комнат в доме Ростовых или Карениных.
Зачем нужно было это рисовать, если в сущности не раскрывалось содержание ни «Войны и мира», ни «Анны Карениной», это уже другой вопрос (особенностей образования). Если дело касалось России, гранты просили и получали под изучение русской матерщины и советских причесок.
Всё шло по Симмонсу. Поэтому значительная часть его трудов находилась у нас в спецхране. Книги, которые Симмонс присылал мне с дарственными надписями, попадали туда же, «под гайку». В спецхране держали книги даже про балет, ведь в них упоминались танцоры-дефекторы, закрывали и поваренные книги – в описании блюд попадались выдержки из антисоветских произведений.
Нас охраняли от самих себя, стараясь закрыть наши сознания извне, сверху, между тем спецхран и цензура не идут ни в какое сравнение с тем самоконтролем, какому подвергают себя люди Запада: всякий выполняет роль самоцензора, закрывая своё сознание и не дожидаясь, когда это сделают власти.
«Мы наших людей в ГУЛАГ отправляем за то, что они чересчур много чего читают, а у вас пользуются свободой, чтобы не читать».
Так, находясь в США, высказался мой шеф по Двусторонней Комиссии. Хотя Георгий Аркадьевич, вернувшись домой, не повторил сказанного им о свободе не знать, однако не уменьшилась справедливость его слов. Матерый политик обозначил ключевой парадокс: нам не разрешали, и мы стремились узнать то, что нам не разрешали, там не хотят знать. Знать позволено, но, известно, знание умножает печаль и способно испортить настроение. Мы занимались литературой зарубежной, не имея возможности с той же полнотой заняться своей литературой. Был ли выбор советологии у моих американских сверстников зеркальным отражением нашей ситуации, они, возможно, расскажут, но свободы выражать своё мнение им было предоставлено несравненно больше. Один из наших партнеров оказался не только начинающим ученым, но и поэтом, мне запомнилось из его стихотворений: на скамейке в парке сидит человек и читает «Нью-Йорк Таймс», читает-читает, и читателя начинает рвать… Я тогда читать «Нью-Йорк Таймс» мог только в спецхране и не понимал чувств американского читателя: чем он недоволен, если ему позволено свободно и запросто, у всех на виду, читать прессу, критикующую правительство? Был я в Америке на стажировке, коллега, университетский профессор, пригласил меня на ужин к себе домой, и пока мы с ним соображали, чем закусить, он из ящика с грязным бельем достал портативный телевизор, включил, прослушал перечисление последних известий и убрал телевизор обратно в грязное белье. За ужином мы с ним ни слова не сказали об услышанном. Наблюдая действия американца, я по-прежнему не понимал его. Почему не послушать новости и узнать подробности политических скандалов? Теперь могу сказать: средства массовой информации обрушивают на каждого груду камней, бьющих по сознанию. Надо иметь ещё одну голову или дополнительную жизнь, чтобы сопоставить за и против. Начитаешься разоблачений и опровержений, мозги лопаются, чувствуешь себя в параллельных реальностях, череп того и гляди треснет. Американцы, оберегая целость своего рассудка, предпочитают жить в раю неведения. У себя мы жили во лжи, правда являлась нелегальной и знать её не полагалось, как бы не существовало другой, кроме официальной, точки зрения на события прошлого и настоящего. В американской прессе циркулируют официальная и неофициальная версии важнейших событий. Вообразите, будто в «Правде» одновременно со славословием Сталину опубликован хрущевский доклад о культе сталинской личности: выдержали бы наши головы? Проделал я такой эксперимент: в американских книжных магазинах открытый доступ установлен давно, прилавков нет, подходишь к полке и выбираешь книгу. Подошел я к секции политической, рядом стоят две книги по одной и той же тематике: убийство Президента Кеннеди. Одна из книг – расследование государственной Комиссии, другая – опровержение официального доклада. Магазин находился рядом с колледжем, где я преподавал, заглядывал туда почти каждый день, читал, сравнивая, эти книги и ставил на полку, одну чуть выдвинув впереди другой. Книги так и стояли… Со временем, само собой, и мы привыкли бы и притупели: бессилие правды парализует. Теперь, когда всё известно, и ничего не меняется, прежняя наивность веры в силу истины кажется неправдоподобной. У нас до малейшей правды было далеко. Казалось, позволь высказать крупицу правды, и справедливость восторжествует.
Вроде бы разоблачительство у нас началось, когда Александр Борисович Чаковский побывал в Америке и, вернувшись, преобразовал «Литературную газету» в западном формате. Советский газетный стиль стал напоминать манеру повествования в «Приключениях Робинзона Крузо»: масса подробностей, впечатление полной правды, между тем суть дела обходится. Например, обсуждали сравнительную предрасположенность мужчин и женщин к труду, вместо того, чтобы выяснить, до каких пор женщины будут заниматься тяжелым физическим трудом согласно поговорке: «Я корова, я и бык, я и баба, и мужик». Всё же выступления советской писательской газеты стали завершаться снятием министров. А первое слово правды прозвучало, когда стали обсуждать… что? Проблему очистки московских улиц от снега и льда.
Сейчас покажется смешным, но я тогда почувствовал толчок вроде того, какой испытал, когда с лошадьми на корабле мы выходили в открытое море. Качало и раньше, пока шли по Балтике, но вдруг, при выходе из Па-де-Кале, судно качнуло, как никогда не качало, и я спросил у капитана: «Что это?» Мастер ответил: «Океанская волна». Колебание нашей тверди я почувствовал, когда обсуждение льда и снега началось с вопроса: «Кто виноват?» Если популярнейшая советская газета ставит первый русский вопрос, то не иначе, хотят дойти до корня! Потом притерпелись, пошла манипуляция словами, а теперь понимаем: «Мели Емеля…» Ирония истории не щадит острейшего политического анекдота советских времен: спор американца с русским о том,