Шрифт:
Закладка:
«Ценитель, вития! Изрек и дальше. Нет, ты у меня погоди! Я тебя говорить, попугая, заставлю!»
— Остановитесь, прошу…
Бородач повернулся, стал в горделивой позе.
— Простите, но вы — кто? — спросил Карамышев торопливо, чтобы тот не передумал и не ушел.
— Человек, раб божий — все едино, — заговорил старик каким-то обкатанным, круглым голосом.
— Я не об этом… — Карамышев что-то припоминал, брови его напряглись. — Постойте, не вы ли как-то к Автоному Панфильечу Пшенкину приходили? Правда, я видел вас одним глазом и со спины. Вы как раз от него уходили…
Заросли бороды и усов, дрогнув, раздвинулись, глаза озарились внутренним светом. Старик приподнял шляпу и, поклонившись, представился:
— Сухоруков я буду, Панифат Пантелеич… А вы, значит, тот книгописец, что флигелек у нашего вороватого лесника сняли?
Карамышев подтвердил, заметив:
— Только насчет вороватого вот не знаю. Как говорится, мы вместе с ним не служили…
— Оттого и не знаете, что одним глазом смотрите. И на меня тоже — да еще в спину! — продолжал Панифат Пантелеич.— Один-то глаз того не охватит, что оба два.
— Совершенно согласен с вами!
— И согласитесь, куда деваться? Коли резон, отчего ж губы дуть… Я краем уха слыхал о вас, а вот теперича встретились… Автоном Панфилыч разный народ к себе зазывает, ан книгописец впервой у него поселился.
— Да я к нему сам назвался, — сказал Карамышев.
— И ничего. И ладно.— Старик поскреб свой сморщенный лоб.— Хотите деяния его печатному слову предать?
— Не замышлял пока…— Карамышев складывал этюдник.— А что вы хотите сказать? Жизнь, достойная подражания?
Сухоруков подфыркнул, смял в комок бороду, покачал головой вправо-влево, не выпуская волос из горсти, и посыпал словами сквозь смех:
— Бесподобные люди Пшенкины? Уж эдак вывертывать любят коленки, что мать ты моя, богородица пресвятая!
— Ловчат, что ли, больно?
— Способнее дьявола! Глаза у обоих — ямы, руки — грабли. К себе все гребут. От себя — один сор. И то сказать, человече, сытых глаз не бывает на свете…
— Недовольных Пшенкиными много?
— Хватает. И люто, скажу, недовольные! Просвирня Федосья, к примеру, не в суе будь имя ее упомянуто, чертей ему сулит в открытую. И поделом, хоть оно и греховно так поступать православной душе.
— А чем же ей Пшенкины не угодили?
— Автоном Панфилыч продал ей мешок кедровых орехов — гнилых! Она их от церкви в подарок иркутскому, что ли, батюшке купила, когда тот по нашим местам проезжал. После укор был Федосье через батюшку местного… Ей бы самой сначала орехи попробовать, а зубы-то где? Зубов у нее — только просфору жевать.
— Просфора — она же просвирка. И как там сказано: «Нет хлеба дороже, как в просвире, а золота, как в кольце»?
Панифат Пантелеич посмотрел на Карамышева.
— Мудрое изречение вспомнили. Хорошо!
— Значит, чертей сулит просвирня Федосья Автоному Панфилычу? Проклинает, выходит?
— А что окаянному черти! Он и беса заставит деньги ковать.
— И вам насолил петушковский лесник?
— Крепко.
— А в гости вон ходите? — Карамышева все больше увлекал этот неожиданный разговор.
— Пойдешь, коль привязанный. И заверещишь! Должок за ним. Шестьсот рублев дал ему с глазу на глаз, под честное благородное слово, по уговору — на малый срок, а теперича этому сроку второе лето доходит.
— Совсем не отказывается?
— Говорит, погоди, разбогатею — верну. Разбогатеет! Кто их начертал — пределы богатства? Вчерась на мотоцикл «Урал» глаза разбежались, завтра — на «Ладу». Нету предела человеческому желанию…
— Опрометчиво вы поступили, Панифат Пантелеич, — сказал Карамышев. — Сумма — большая, а вы без расписки, заверенной нотариусом. И без свидетелей, на худой конец. Будто не знали, кому даете.
— Так и есть — не знал! В тот год я приехал с Севера, облюбовал Петушки. Дом заводить надо было. Автоном Панфилыч сторговать тут помог. И в долг попросил!
— И как вы считаете, пропали деньги?
— Вроде бы не должны. Я в Пшенкине совесть бужу. Терпение здесь надо иметь. А я им от бога снабжен. И веру держать за пазухой следует. Хоть иная душа и трясина — и зыбко, и глыбко, и мрак преисподний, — но взбаламутить можно и болотину.
— И чем вы его хотите пронять?
— Словом!
— Но слово не обух, в лоб не бьет.
— Слово не бритва, а режет!
«Старик с изюминкой, — подумал Карамышев. — А на вид диковат: косматый, глаза как угли под черепом, черную шляпу напялил невесть каких времен…»
4
Олег Петрович сидел в саду на скамейке с книгой в руках, делал вид, что читает, а сам слушал, как за воротами негодует старушечий голос.
— Был бы друг, да давно заскоруз. Мужик суерукий — вот ты кто! Эку моду взял честных людей облапошивать! Да провались под тобой земля!
— Федосьюшка, остудись, не волнуй улицу, — с показной веселостью упрашивает ее Автоном Панфилыч и тут же кается: — Прости меня, божья душа. Не хотел, не думал обманывать, да старый мешок попался, третьего года еще урожай, под крышей дождем промочило орешки, недоглядел.
— Али тебе не говорено было, кому в руки гостинец пойдет? А ты к моим словам как к ветру отнесся. Господи! Мне на старости лет нарекания и выговоры, грех на душу, а ты вон стоишь да мерином ржешь!
— Ну Федосьюшка…
— Что Федосьюшка? Стыдно небось? Не поверю! Бесстыжие глаза и чад неймет.
— Ну, расходилась, зараза, — цедит в сторону Пшенкин и, повернувшись к ней, огрызается: — Уймись, прошу… Лучше скажи, что тебе надо еще от меня? Давай выкладывай! Лесу? Дровец? Веник? Метлу? Топорище? Черенок от лопаты? Проси — все дам! Нарублю, принесу, насажу! Грабли налажу. Литовку поправлю…
Похоже, просвирня Федосья перекипела, спустила лишний пар. Примолкла, дышит неровно, будто на гору взбирается. У нее есть в чем-то нужда, Пшенкин чует и переходит сам теперь в наступление.
— Сказывай, вижу, что нужен… Не сержусь на язык твой, плюнул. Сердца не хватает на всех-то серчать. Я все ж-таки добрый, но бываю и злой. Хорошо раззадорить, разбередить — Колчаном с цепи сорвусь. И взлаю, и покусать могу… Ну чего на меня ты взъелась? Ошибся, бывает! А ты ведьмой прешь на меня. Ладно, нет никого посторонних, сраму не слышали. А то что обо мне добрые люди подумают? Я человек далеко известный,