Шрифт:
Закладка:
А потом Луиза ушла, и пришел страх за нее, понимание, что с ней сделают, если ее разыщет Армия Бирмы…
Словно одержимая потребностью скрыться от собственных мыслей, Кхин отложила фотографии, резко встала с кровати, внизу живота тут же заныло. Она вернулась к окну и, почти надеясь обнаружить за стеклом свою утраченную семью, прижалась к переплету, вглядываясь. Ничего, только собственное полупрозрачное, призрачное лицо. Она распахнула окно и прильнула к влажному телу и дыханию вечера, ожидающего дождя.
Так вот каково быть привидением, подумала она. Вот что значит исчезнуть для мира, даже если обречен существовать как тень. Разве Бенни не имел права прервать это бесконечное заточение? Почему же она так боялась уехать с ним, тосковать по Бирме, по которой она тосковала всю свою жизнь, – Бирме, которую тысячи лет назад обнаружили на этом месте ее предки и назвали зеленой землей и которая растворилась почти до невидимости? На один леденящий душу миг она поверила, что и вправду умерла. Что это вовсе не ее дом, а саркофаг, из которого она никогда не сможет выбраться.
Но хляби небесные разверзлись, и хлынул дождь, и она прикрыла глаза и перенеслась за пределы этого дома, этого тела, туда, где могла ощущать мерное дыхание океанов, разрушение городов, крики, и отчаянную борьбу, и постепенно умолкающее человечество. Какое милосердное видение, сметающее и без того небогатые жизненные перспективы.
Потом она открыла глаза, и видение тут же смыло потоками дождя. Осталось только чувство утраты. Окончательной утраты.
Несколько месяцев назад Бенни позвал ее вечером в свою комнату – в эту самую комнату, – попросил сесть, а потом принялся расхаживать перед ней и объяснять, что некий американец, имя которого он не назвал, устроил для всей их семьи возможность выехать в его страну. Они смогут навещать Джонни (у которого, насколько она поняла, что-то вроде нервного срыва), а для Бенни и девочек есть работа. Он будет продавать швейные машинки в каком-то «Сирс Робак», Грейси станет стюардессой на рейсах «ПанАм», а Молли собирается преподавать бирманский морским пехотинцам.
– Я уезжаю, – решительно заявил он, но с вопросительными интонациями. А когда она ничего не ответила, спросил, уже официально: – Ты поедешь с нами?
Он не стал возражать ни когда она сказала «нет», ни когда неубедительно объясняла свое решение, ссылаясь на то, что много лет прожила в роли меньшинства (быть каренкой в Бирме и так нелегко, говорила она; а она слышала, как американцы обращаются с теми, кто небелый). Его готовность уехать без нее и ее готовность остаться были, безусловно, признанием того, что если прежде их соединяла близость, которую не смогло разрушить японское вторжение, то сейчас никакой близости нет. Как нет и нужды клясться в верности. Между ними не осталось ничего, чему стоило хранить верность. Лишь воспоминания и хрупкая дружба, основанная на скудном понимании.
– Думаешь, это правда? – спросила она, глядя снизу вверх на Бенни, замершего рядом в золотистом свете керосиновой лампы. – Ты правда думаешь, что Бог любит каждого из нас так, будто каждый из нас – единственный?
Вопрос застал Бенни врасплох, он растерянно моргнул.
– Не взял бы на себя смелость утверждать, что знаю.
– А ты любишь так каждого из нас, как будто каждый из нас – единственный?
Она, разумеется, имела в виду ту другую женщину. Другую женщину, с которой, как ей было известно, он продолжал время от времени переписываться все эти десять лет домашнего ареста – через их друзей, бывших узников, которые иногда посещали заключенных в тюрьме и навещали Бенни.
Лицо Бенни просветлело, он понял, но не стал – вероятно, не смог – отвечать.
– Ее ты тоже бросаешь? – уточнила Кхин.
– Бога ради, Кхин. Не заставляй меня сожалеть о принятом решении. Она, по крайней мере, поддержала мое намерение уехать. И нет, мое чувство к ней – это не то, что ты думаешь.
– Ты, должно быть, ужасно сожалеешь. Должно быть, сожалеешь, что окликнул меня тогда на причале.
Он в ужасе посмотрел на нее, как будто оказался вдруг на хлипком плоту, который в любой момент может расползтись, открывая путь бурным водам, рвущимся снизу.
– Не отвечай, – попросила она. – Не нужно сразу отрицать. Просто слушай меня и позволь все прочесть в твоих глазах.
Но он опустил глаза, избегая ее взгляда.
– Да, я так и думала, – вздохнула она.
И, словно восставая против ее приговора, он резко вскинул взгляд – полный вызова и бездонной печали. И такой страсти, что она тут же почувствовала себя юной девушкой, увидевшей его в первый раз: такой необычный, и такой красивый, и такой бескомпромиссный. И постаревший. Как же он устал…
– Кем я была для тебя? Девушка на краю пирса, держащая за руку маленького мальчика… Почему именно я, среди всех женщин? Я не особенно красива…
– Прекрати осквернять наше прошлое! – взорвался он. – Да, можно легко развенчать чудо, этот гром среди ясного неба, – сказать, что то была кратковременная страсть, влечение. Просто волосы. Просто фигура. Просто то, как твоя рука сжимала ладошку мальчика, как будто ты держалась за него в поисках защиты, а не наоборот. Как будто он удерживал тебя на том пирсе. Легко рассказать про твои округлые плечи, твои пухлые щечки, их сияющую гладкость, про то, как безмолвно приоткрывались твои губы, – легко описать это как внешнее, поверхностное. Описать мой жгучий интерес к тебе как физиологический. Просто мужчина хочет произвести потомство с представительницей своего вида, которую счел подходящей. Но я увидел тебя в тот день, Кхин. Не знаю, как еще объяснить это.
Он так произнес ее имя, что она попалась, замерла, не в силах говорить, не в силах защититься от чувства к нему.
– И я чувствовал, что ты тоже видишь меня, – тихо проговорил он и надолго умолк. – Ты спрашивала, во что я верю, – продолжил он после паузы. – Верю ли я, что мы так дороги Богу – если Бог существует?.. Я знаю, ты любила Со Лея – не отрицай, не надо… Знаешь, иногда я слышу, как он разговаривает со мной. Слышу его негромкий взволнованный голос в ночи… Галлюцинации? Возможно. Но я верю, что слышу именно его голос. Я не метафорически говорю. Я думаю, иногда другие люди входят в нас – их слова, их мудрость, их советы. Все это живет внутри нас и никогда не угаснет. Нет, голос, который я слышу, слова, которые звучат в моих ушах, – они живут в памяти, да, но еще и в том, что я могу назвать только словом «вечность».
Когда Бенни с девочками уехали – когда с их поспешным необратимым отъездом вся жизнь была высосана из этого дома, – все на время затихло. Даже дождь. Даже ее разум. И вот, словно чтобы пробудить этот разум, Кхин высунулась из окна, под проливной дождь. Розовые кусты в двадцати футах внизу облетали под ветром, иллюстрируя ее муки. Но если она и хотела сбежать от собственных мыслей, от боли, ей больше не хотелось бежать от мира. Неужели после всего, после стремления исчезнуть, затеряться в волнах забвения, ей хотелось сейчас лишь упорно продолжать жить? Возможно ли, что сейчас, когда она наконец свободна умереть, она хочет лишь вдыхать ароматы земли, дождя и ради всего этого – ради всех них – вернуться к себе?