Шрифт:
Закладка:
И этого не выразить словами… Такое озарение – полет над бездной, а бездна всегда безмолвна… Все это тоже – Неизреченное.
VII
Порою мне невыносимо тяжко сознание, что я не могу любить все живущее тою светлою, радостною любовью, которой горело сердце св. Франциска Ассизского ко всякой твари Божьей. Сила этой любви мне понятна, но радость ее мне чужда, потому что слишком громко раздаются для моего духовного слуха стоны всего живущего. «Вся тварь совоздыхает вместе с нами»[67]. Я всегда страстно любила животных, но именно потому, что так люблю их, не могу на них радоваться – слишком сильно, слишком болезненно чувствую их страданье; для меня мировая скорбь ясна во взгляде каждой голодной собаки, каждой забитой лошади, каждого утопающего котенка или замерзающей птицы. О да, я понимаю, что св. Франциск мог каждое Божье создание называть братом или сестрою, мог обращаться с ласковой речью к сестрам – веселым пташкам или даже к безмолвным рыбам. Но ведь над каждой такой пташкой реет «брат»-коршун, и они не могут его славить, а пугливо жмутся прочь от него, хотя и он красив, и тоже по-своему славит своего Творца. И вот эта трагедия страха, отравляющего весь животный мир, этот бессознательный ужас перед беспричинным страданием – вот что яснее всего для меня и острой болью врезается в мою страстную любовь ко всякому зверью. Среди всех ужасов, виданных на фронте во время мировой бойни, мне болезненнее всего запомнились искаженные мучительным упреком глаза лошадей, тонувших в трясинах; мне самой пришлось не раз их пристреливать, чтобы прекратить их страдания, – и этих моментов я забыть не могу никогда. И когда я ласкаю какого-нибудь грациозного шалуна-жеребенка или тупомордого кроткого теленка или прижимаю к себе славного, смешного, неуклюжего щенка, который едва еще научился ходить, несуразно расставляя лапы, но уже тянется с любовью и доверием к человеку – мне иногда хочется заплакать над ними, так болезненно сжимается сердце при мысли об ожидающих их в жизни беспричинных мýках.
Неужели мне никогда не дано будет душевного покоя перед этой страшной загадкой мировой скорби? Ее смысл иногда понятен, в минуты особого озарения. Но как невыносимо тяжко сознанию ее бремя! С какой силой несется вопль сердца, просящего себе страдания, чтобы облегчить чем-нибудь ужас общей скорби……
VIII
Ave Maria, gratia plena[68]… Почему именно с этою молитвою связано что-то неизъяснимое, восторженное, чего не находишь ни в одной такой же молитве на другом языке? Какая особенная мистическая сила в этих звуках! Не потому ли, что с этою молитвою на устах шли в бой мои предки, с нею они умирали, за нее отдавали жизнь. Она освящена таинственной властной силою пролитой крови, такой же крови, как та, что течет в моих жилах; оттого и жуткая власть надо мною этих простых, кротких, сладостно-тихих слов: Ave Maria, gratia plena, benedicta Tu in mulieribus[69]…
IX
Мощь и властная красота католической Церкви в том, что она не забыла своей миссии быть «победой, победившей мир»[70]. Она – воинствующая Церковь и высоко ценит все воинские доблести: недаром у нее канонизация святых начинается с признания «геройства» их заслуг. Да, потому она и родит героев святости, что она никогда не увлеклась ложным идеалом сантиментальности, слащавого добродушия и «непротивления»[71], подорвавшего силы Восточной Церкви. Нет, у нее «буйство проповеди»[72] не отступает ни перед какою борьбою, отбросив конфузливость и ложный стыд, бросая вызов всему миру во имя надмирных идеалов, ради которых стоит жить и умирать. Здесь не робкое стадо жмется вокруг оробевшего пастыря – нет, гордо развеваются знамена с именем Иисусовым, и стройно равняются вокруг них ряды militiae Christi. Блаженны кроткие… Но «кроткий да будет храбр»[73], как сказано в Писании (Иоиль).
Х
Христианская мораль по существу – синтез стоицизма с эпикурейством, конечно, с истинным эпикурейством, отнюдь не отрицавшим духовных ценностей. Христианская мораль ставит во главу угла чувство долга, подобно стоикам, но в выполнении этого долга видит святую радость, какой не ведал стоицизм – глубокое радостное удовольствие, не чуждое истинно эпикурейскому представлению о чувстве удовлетворения как о цели бытия. Христианство по существу – пессимистическое учение, но ни одна религиозная система не внесла в мир столько счастья, сколько дало его христианство с его призывом к внутреннему Царствию Божьему.
XI
Solummodo hoc inveni, quod fuerit Deus hominem rectum, et ipse se infinitis miscuerit quaestionibus (Eccl. VII, 29)[74].
XII
Как только овладевает мною дух уныния (страшный враг, всегда меня подстерегающий), первым признаком его является приступ болезненного отвращения к людям. И странное дело! – это отвращение нисколько не ослабляет жертвенного настроения, глубокого, страстного желания понести на себе, по мере моих слабых сил, бремя мирового страдания. Единственной оставшейся у меня мечтой является это страстное чаяние жертвы, кровавой, искупительной жертвы, на которую я пошла бы с таким порывом радости, какого не изведала еще за всю свою жизнь. Но в то же время не могу избавиться от презрения к людям… И это чувство страшно сильно не только по отношению к некоторым личностям, но к общей массе человечества, к так называемому «homo sapiens» вообще, и тем более к той его разновидности, коей вовсе чужда всякая «sapientia»[75].
В былое время я презирала людей открыто, ясно и неумолимо-логично. Я всецело усвоила себе глубокомысленно-остроумное изречение Chamfort’a: «Plus je connais les hommes, plus j’estime les chiens!»[76]… И в то же время я мечтала о подвиге, всей душой рвалась к какому-либо подвигу ради тех же людей, среди них…
Да, но тогда я вся была соткана из противоречий, в моей старой психологии уживались самые несовместимые идеи и порывы. А теперь я не имею права отдаваться безотчетным чувствам. Я должна в себе выработать простой и ясный синтез своего отношения к миру. Не может быть места презрению: все должно быть пронизано ярким лучом любви. И не должно быть порывистости в стремлении к подвигу, ибо все должно быть спокойно и ясно, как логический вывод из глубоко продуманного решения… Господи, как далека я еще от этой ясности! Как жестоко борются еще во мне разные, совсем разные духовные личности, так странно сплетшиеся в моем «я»!
Неизреченное[77]
Эта недатированная исповедь была написана в то время, когда Юлия ведет монашеский образ жизни вместе с еще одной сестрой (Екатериной Башковой) в