Шрифт:
Закладка:
— Там мороз ужасающий… — мягко возразил секретарь, лысоватый, сгорбленный, типичный провинциальный учитель словесности. — Ты дыши ртом, товарищ…
Бурят Ербанов ковырял курицу, слова ему казались обидными: запах, который шел от курицы, был, очевидно, наилучшим. Это ведь только тупицы едят курицу, когда она только что сварена. Вкусная пища всегда вылеживается, но этих глупых любителей картошки следовало переубедить:
— Неправильно говоришь, — поднял тушку над головой. — На самом деле это очень свежая курица. Смотри, какая она поджаристая! У нее своя жизнь была: много яиц снесла, дети ее любили, соседи интересовались — она красотка была! — Оторвал зубами кусок мяса со спинки, протянул Ширямову: — Поешь. Ты такой сроду не ел.
— Да тухлая она! — Ширямов в сердцах смачно плюнул в чашку с чаем и тут же отхлебнул. — И что у вас за привычка старорежимная — врать?
— Я? — возмутился. — Как можете! Я устав читал! Я — большевик! А курочка — новая совсем. Недавно, осенью ее прислали. Голодно было. Я в запас держал. На холодке. В погребе. Сами считайте: сентября, октября, как это? Января. Всего три месяца получается, совсем свежая! А как пахнет? Запах какой? В раю такой запах!
Вошел, толкнув воздух (зашелестели бумаги), Чудновский, раздеваясь на ходу, бросил секретарю:
— Садись, пиши.
— Телеграмма? Кто подписал?
— Ленин. — Чудновский посмотрел на портрет над столом, все сделали то же самое, несколько мгновений молчали — торжественная минута, потом секретарь спросил, макая перо в чернильницу:
— Что пишем?
— Что надо — то и будем писать, — назидательно произнес Ербанов, отрывая от курицы очередной кусок. Видимо, на этот раз звук был слишком сильным: чекист, что дремал у дверей, перестал храпеть, открыл глаза и, увидев курицу, алчно облизал губы. Но Ербанов не видел его страданий. Прислушиваясь к странным словам, которые торжественно произносил Чудновский, с нарастающей страстью вгрызался в тушку.
— Постановление Военно-революционного комитета нумер двадцать семь, — диктовал Чудновский.
Ербанов удивился:
— Ого! Двадцать с чем-то уже написали. А говорят — плохо работаем.
— От шестого ноль второго двадцатого, — ровным голосом произнес Чудновский. — Это — года, понятно? Продолжаю: обысками в городе во многих местах обнаружены склады боеприпасов, бомб…
Ербанов положил остатки курицы на стол, тщательно вытер руки об полы халата и громко, смачно рыгнул:
— Сыт, товарищи… А ты что же остановился, товарищ Чудновский?
— Пулеметов, — продолжал Чудновский, — пулеметных лент… Ну и прочего.
— Прочее надо уточнить, — сказал Ербанов.
— Товарищи… — Чудновский обвел суровым взглядом. — Мы все понимаем, что это постановление должно выглядеть в глазах революционных масс совершенно достоверным. Необходимость расстрела двух бандитов — Колчака и Пепеляева — должна быть очевидной даже для отсталых женщин Востока!
— Если ты, товарищ Чудновский, говоришь о наших женщинах, — подал голос Ербанов, — то ты, скажу тебе, ошибаешься! Наша женщина может родить зараз даже четырех детей! Ваши — рожают одного с большим трудом! Так кто же отсталый?
— Нам доверено большое дело, мы не можем подвести Ильича, его имя должно остаться навсегда незапятнанным! Пиши: также установлено таинственное передвижение по городу предметов военного снаряжения…
— Это надо изменить! — заволновался Ербанов. — Предметы передвигаются только с нашей помощью!
— Ты это не ляпни где-нибудь, — покосился Чудновский. — Также разбрасываются листовки и портреты Колчака. Лучше казнь двух преступников, повинных… Нет — давно заслуживающих смерти, чем сотни невинных жертв.
— Вот! — Ербанов вытянул палец к портрету Ленина. — Как Будда говоришь. Как Ильич!
— Добавь: преступников, виновных в бесчисленных кровавых насилиях над русским народом…
— Да? — закричал Ербанов. — Над русским? А мы? Нас как завоевывали? А над жидами? Даже сюда докатывались вести о жидовских погромах!
— Еврейских, Ербанов, — назидательно сказал Чудновский. — Ты коммунист, и ты должен называть жидов — евреями.
— Нечестно это, — заволновался Ербанов. — Партия от нас чего требует? Честности! Если я буду думать: «жид», а вслух говорить: «еврей» — какой же я буду коммунист?
Все подписали — один за другим. Ербанов наклонился к уху Чудновского:
— Ну? А в телеграмме-то? Чего там было отстукано?
Чудновский усмехнулся:
— «Расстрелять немедленно». А ты думал? — вышел в соседнюю комнату, здесь проходили заседания так называемого суда. Колчак и Пепеляев сидели на скамейке под обычной охраной: двое с винтовками впереди, двое — по сторонам скамьи.
— Увести, — приказал.
Конвойные стукнули прикладами: «Вперед!» Колчак поднялся и сразу ушел, Пепеляев замешкался, рванулся к Чудновскому:
— Как же так? — кричал. — А суд? Александр Васильевич, почему вы ушли? Господа, я желал бы спокойно во всем разобраться, господин комиссар, я прошу вас!
— Отпустите, — распорядился Чудновский. — Коротко, пожалуйста.
— Лапидарнейшим образом, не извольте беспокоиться! Вы вникните: объявили обед, дали по куску черствого черного хлеба, но ведь у меня — желудок, я обязан соблюдать диэту! Вместо этого я голодаю!
— Самая лучшая диэта — голод. Еще что?
— Суд, суд! Он же беспристрастен, это значит, что имею право на полнейшую реабилитацию, оправдание, другими словами! Между тем — вы прекращаете судебное следствие на самом интересном месте…
— Нам все ясно, допросы более не надобны. Вы можете идти.
Конвоир потянул за рукав, толкнул и, прилагая заметные усилия, попытался — не увести, нет — уволочь. Но не тут-то было. Пепеляев вырвался, вернулся, схватил Чудновского за руку:
— Я умру с голоду, и это будет на вашей совести!
— Конечно, — кивнул Чудновский. — Только вы умрете не от голода.
* * *За Колчаком и Пепеляевым пришли под утро. Чудновский обогнал всех, подлетел к тяжелым дверям с глазком. Был возбужден, нервен, старался скрыть, все время потирал руки — как бы от холода — и говорил, говорил:
— Наша ненависть есть высшая форма добра! Религия пролетариата не вялый христианский боженька, который все время плачет и призывает любить врагов, — нет!