Шрифт:
Закладка:
В XVII веке необходимость установления правды прямо прописывалась в законе и в распоряжениях, отдаваемых председателям судов. Раследование должно было вестись «в правду» или «прямо» (еще один наказ: «в судных делех по дружбе и по не дружбе ничего прибавляти, или убавляти, и ни в чем другу не дружити, и недруга не мстити, и никому ни в чем не для чего не норовити»)[437][438]. Уложение 1649 года содержит около тысячи статей, многие из которых посвящены сбору надежных доказательств.
А будет они обыскные люди в обыску скажут не во правде: и им за то быти от Государя в великой опале и в казни. Да и сыщиком о том приказывать на крепко, и в наказные памяти писать им с великим подкреплением, чтобы они обыскивали в правду, по Государеву крестному целованию другу не дружили, а недругу не мстили, и того бы смотрели и берегли накрепко, чтобы обыскные люди семьями стакався во обыскех не лгали11.
В законах, указах, повелениях воеводам, возглавлявшим суды, неизменно повторяется, что цель судебного расследования – установление истины, и пытка является лучшим средством достижения этой благой цели. Какой бы бесчеловечной ни была сама процедура, беспощадная логика ее применения проистекала – по крайней мере формально – из стремления определить истину, а не из желания поупражняться в жестокости.
В русских судах пытка служила для получения доказательств и установления вины. Если тот, кто заявлял о своей невиновности, выдерживал пытку, ход процесса мог радикально перемениться. Уверенность в том, что пытка – надежное средство выбивания правдивых показаний, была так велика, что перенесший пытку и не признавший свою вину объявлялся невиновным. В Уложении объяснялось: «А с пытки учнут говорити теже речи, что и в роспросе, и их свобожать безпенно. <…> А у пытки только учнут говорить теже речи, что и в роспросе: и тех людей потому ж свобожати»[439]. Этим принципом и руководствовались во время колдовских процессов, имевших место в XVII столетии, до и после принятия Уложения. Так, в Воронеже (1647) обвиняемый и обвинитель подверглись страшным пыткам, но свидетельства оказались противоречивыми, и воевода не смог принять решение о вине или невиновности обвиняемого. Судебная запись заканчивается так: «И то дело во дворце и с пытки не вершено. А оприч того подячей на служку в роспросе и служка на себя и на подьячего с пытки нечего не говорили». С учетом неопределенного исхода оба были отпущены на поруки[440].
Даже самые ничтожные из подданных царя хорошо понимали, что утверждение о собственной невиновности может привести к оправданию. В 1671 году крестьянку из Вологды пытали с целью установить, что она знает о намерении своего мужа наслать порчу на их хозяина и умертвить его. Федоска (так звали женщину) объяснила, что муж бежал, оставив ее, и она ничего не знает о его делах. «И я, сирота твоя, про то не про што не ведаю, и в роспросе и с пытки ничего на себя не говорила, и ныне сижу в розряде». Федоска поняла, что, выдержав мучения в пыточной камере, она прошла испытание. Поскольку она не созналась ни в чем, то упрашивала государя: «Вели, государь, меня освободить, чтоб я бедной и голодной смертью не погибала». Это сработало: ее и еще нескольких человек велели выпустить, так как они «очистились»[441]. Пытка считалась настолько действенным средством, что служила и для осуждения, и для оправдания. Вера в ее надежность при установлении вины и невиновности была настолько велика, что в сочинениях, имевших целью очернить Бориса Годунова, среди его грехов упоминался и такой: «повеле без пытания казнить» [Сказание о царстве 1909: 764]. Примечательно, что отказ в законном праве на пытку, а значит, и на оправдание, крайне неблагоприятно отразился на его репутации.
Судейские и приказные пребывали в убеждении, что телесные страдания вырвут у человека правдивое признание, но понимали, что доведенный до крайности узник может признаться в чем угодно. Эта обеспокоенность видна в материалах некоторых дел – еще один довод в пользу того, что судьями двигало также и стремление установить истину, а не желание причинить боль (по крайней мере, не одно только оно). К примеру, рыльское дело 1644 года осложнилось тем, что в признании усомнились, ибо его получили под пыткой. Гришка Титов, юревченин и отставленный стряпчий конюх из Новгорода-Северского, был схвачен за то, что держал у себя «многое воровское письмо и приговоры во всяком дурне и заговоры звериные и пищальные». Он сообщил, что действительно хранил «еретическое письмо» в коробе, который оставил у своего друга, дьякона Ивана, игуменского сына – в московском Зачатьевском монастыре. «И то де ево заговорное и еретическое письмо <…> лежит в ево Гришкиной коробе за ево Гришковою печатю а коробя де ево стоит в потклете под лавкою с рубашками. А то де диякон Иван про то письмо у него Гришка ведает». Под пыткой Гришка признался, что не только собирал заговоры, но и совершил поджог «по веленю свата своево игумена Ионы». Позже, однако, Гришка направил царю Михаилу Федоровичу челобитную, в которой взял назад свое признание, объяснив, что воевода «велел ево Гришку пытать крепкими пытками и он Гришка не перетерпя пытки говорил на себя будто он пруд мельничной зжег по наученю игумена Ионы а он де Гришка пруд не жигал. А как под Рыльска пруд горел, и он Гришка в те поры в Рыльску не был». После сорокапятинедельного пребывания в тюрьме, измученный пытками и голодом («помираю всякою голодною и нужьною смертью»), Гришка воззвал к царскому милосердию. Его просьба была удовлетворена: Гришку велели отпустить на поруки, а его обвинитель подвергся дальнейшим расспросам[442].
Закон предписывал – и власть имущие старались поступать именно так – держаться «золотой середины»: пытка должна была заставить человека говорить, но не должна была привести к его смерти. Пытки стремились удерживать в определенных границах, чтобы они служили своим целям, не превращаясь в угрозу для жизни. Русские суды не применяли пытку хаотично или бездумно. В законах указывалось, когда именно ее следует назначать и в какой форме. В теории узника полагалось