Шрифт:
Закладка:
Охранники, рыскавшие вокруг, стали злее, придирались и кричали по самому нелепому поводу, по вечерам вталкивали бак с кашей или похлёбкой и ещё один с цикорием или водой в их барак с такой силой, что большая часть проливалась. Они могли избить заключённого за один взгляд, который показался им дерзким, по утрам заставляли часами стоять на перекличке под беспощадно палящим солнцем совершенно безо всякой причины.
Никто даже не пытался протестовать. Раз они злятся, значит, им страшно, сказала одна измождённая женщина, и её глаза ярко заблестели. Они проигрывают, они наконец-то проигрывают, и скоро всё закончится, иначе и быть не может.
Биргит не была так уверена. Видит Бог, она хотела надеяться, но время и страдания заглушили в ней надежду. Она уже больше не могла себе представить, как ни пыталась, другой мир, кроме царства ужаса, которым правят нацисты. Она забыла, что такое свобода, что значит лечь в мягкую постель и вытянуться, прогуляться по улице, даже просто умыться. И даже слыша шёпот о поражении и отступлении, не верила этим слухам, не чувствовала ничего, кроме тоски и отчаяния.
Конечно, нацисты будут сражаться до последнего, и даже если они проиграют, какова вероятность, что они позволят заключённым выжить, не перебьют их всех заранее, чтобы уничтожить доказательства своего зла. Нет, Биргит не видела будущего, в котором они с Лоттой – и Вернер с Францем – покидали лагерь, невредимые, здоровые и свободные.
Лотта, несмотря на почти два года в Равенсбрюке, каким-то образом продолжала поддерживать свою неутомимую силу духа, несмотря на голодный паёк, непосильную работу, бесконечные оскорбления. Она молилась каждое утро и вечер, взывала к Господу и возносила Ему хвалу, шепча слова едва слышно, чтобы не привлекать внимания охранников. Шли месяцы и годы, и понемногу к ней стали присоединяться другие женщины, католички из Польши и православные русские, очень слабо владевшие или вообще не владевшие немецким, находившие радость даже в своём ужасном состоянии. Вера, за которую они держались, сияла в их глазах, на их лицах; низко опустив головы, они горячо шептали молитвы Богу, веря, что Он услышит и когда-нибудь ответит.
Биргит не молилась никогда. Она не могла себя заставить, как ни убеждала себя, что это может помочь ей, как помогает Лотте и остальным. Она была слишком зла на Бога, Который не делал ничего, чтобы помочь людям облегчить эти ужасные страдания, Который просто исчез, бросив их одних.
– Бог здесь, Биргит, – настаивала Лотта, и её прекрасное лицо, болезненно исхудавшее, расплывалось в слабой улыбке. Теперь она казалась ещё более неземной – её глаза сияли, тело стало совсем тонким, золотые локоны свисали спутанной массой. В отличие от евреек и полячек немецких женщин не брили наголо, пусть даже это означало, что им приходилось ходить с нечёсаными, грязными, полными вшей волосами. – Он во всём, даже если ты этого не замечаешь. Просто нужно верить.
– А мне нужно видеть, – огрызалась Биргит. – И я не вижу. – После таких разговоров с сестрой она казалась себе злым человеком, но эта злость, пусть даже направленная на Бога, порой оставалась единственным, что её поддерживало. Без этой силы она сдалась бы на милость отчаяния, и тогда её борьба была бы закончена. Она уже не могла бы сохранить в себе волю к жизни, просыпаться каждое утро, вдыхать и выдыхать, преодолевать голод и холод, побои и жестокость и, что самое страшное, захлёстывающее чувство бесполезности.
Когда они только что прибыли в лагерь и изо всех сил пытались приспособиться к миру, ещё более жестокому, чем тот, где они жили раньше, Биргит ждала, что её сразу убьют. Она хотела этого, потому что перспектива существования в этом живом аду до тошноты её пугала. Смерть была, конечно, предпочтительнее, если она была бы быстрой.
Смерть от пули в голову была как раз такой, и множество женщин безо всякой причины были выхвачены из очереди во время переклички и поставлены к стене; их жизнь оборвалась в один миг. Всего несколько месяцев спустя Биргит перестала на это реагировать. Она чувствовала лишь усталость и порой даже раздражение, что приходится стоять и ждать, пока других расстреливают.
Ещё были газовые камеры, которые строились в первые месяцы её жизни в лагере, а потом с пугающей регулярностью использовались, как правило, по большей части для евреев и цыган. Всё равно, думала Биргит, когда-нибудь может настать и её черёд, это лишь вопрос времени – и такие мысли приносили только облегчение.
Она видела груды мёртвых тел, брошенных в повозки; оттуда свисали их руки и ноги. Она видела детей, бродивших по лагерю, как голодные бездомные собаки, понемногу чахнувших и умиравших, если только их не убивали надзирательницы просто для развлечения. Некоторые женщины, охранявшие лагерь, были даже более жестокими, чем мужчины. Одну из них, с каменным лицом, любившую мучить заключённых особо извращёнными методами, они прозвали «Зверем Равенсбрюка».
Время от времени евреек выстраивали в шеренги и уводили куда-то, откуда они никогда не возвращались. Полячек забирали поодиночке, и порой они приходили обратно, но уже не могли ни работать, ни даже передвигаться, а их глаза становились остекленевшими от пережитого ужаса. Биргит слышала, что над этими несчастными, которых называют «канинхен» – кроликами, ставят медицинские эксперименты. Эти слухи были невыносимы, хотя ей и казалось, что больше она не услышит ничего, что способно удивить её или испугать. Она чувствовала себя цепенеющей, каменеющей, будто душа вытекала из неё день за днём, капля за каплей, и с этим ничего нельзя было поделать.
Теперь, проведя здесь почти два года, она уже ничего не чувствовала, кроме усталости, и всё же не умирала. Каждое утро их с Лоттой и сотнями других заключённых посылали разгребать грязь, и Биргит казалось, что бесполезнее этого занятия трудно и придумать и что этот тяжёлый, изнурительный труд, без отдыха, почти без еды убьёт их обеих; женщин, которые падали, не в силах продолжать, избивали или пристреливали на месте.
Но однажды кто-то из начальников лагеря узнал, что до войны Биргит была часовщицей, и отправил её на фабрику «Сименс» делать двигатели для ракет «Фау-2». Лотту отправили на другую фабрику, таскать металлические листы, так что они виделись лишь по вечерам, за скудным ужином, после которого Биргит падала