Шрифт:
Закладка:
Взгляд Амины небрежно скользнул на старинную кровать с поблёкшими опорами, на сильно изношенный ковёр с полинявшим ворсом и вылезшими по краям нитями, с узором из роз, который частично сохранил красный и зелёный цвета, но сердце её от разлуки с любимыми не готово было предаться воспоминаниям. Она не стала избегать приглашения матери, волнуемая былой памятью об этой комнате, ведь она была рада тому, и потому, вздохнув, она сказала:
— Я лишь за детей волнуюсь, мама…
— Аллах позаботится о них, а твоя разлука с ними не будет долгой, с позволения Милостивого и Милосердного…
Амина сняла свою накидку, а Садика, которая стояла на пороге комнаты всё это время, ушла, расстроившись, и Амина снова присела рядом с матерью, и они тут же занялись пересудами и обсуждением всего с самого начала, словно само присутствие дочери подле матери побуждало их к размышлению над странными законами наследственности и суровыми требованиями времени. Обе были похожи друг на друга, как будто то был один и тот же человек, лицо которого отражалось в зеркале будущего, или, наоборот, в зеркале прошлого, и между оригиналом и его отражением было что-то, свидетельствовавшее о грозном противоборстве между законами наследственности, что делали их такими похожими, с одной стороны, и законами времени, что неизбежно меняли их, с другой. Это противоборство обычно проявлялось в ряде неудач, что неотрывно были связаны с наследственностью, и даже конечные цели их были одинаковыми — смириться с суровыми требованиями времени. Тело старухи-матери истончилось, а лицо поблёкло; глаза же отражали лишь внутренние изменения, и не поддавались страстям. У неё не осталось даже жизнерадостности, разве что так называемая красота старости, то есть спокойное благообразие, да приобретённая печальная величавость, и голова, украшенная сединой. При том, что в роду её был долгожитель, известный своим упорным сопротивлением годам, ей было уже семьдесят пять, и она давно не могла вставать по утрам как раньше, полвека назад, и пойти в баню сама, без помощи служанки, где делала омовение, а затем возвращалась в комнату и читала молитву. Остаток дня она проводила, перебирая чётки, и молчаливо размышляя неизвестно о чём, пока служанка занималась домашними делами или развлекала её разговором, освободившись от дел и усаживаясь рядом, чтобы составить ей компанию. Те качества, которые обычно свойственны заряду бодрости, необходимой для выполнения кучи дел, и страсть жизни никогда её не покидали; и подобно этому, она требовала строгого отчёта и от служанки как в больших, так и в малых расходах, а также в уборке дома и наведении порядка. Она просила Садику не спешить, если в делах не было спешки, и наоборот, делала указания поторопиться, если в том была необходимость. Нередко госпожа даже заставляла свою служанку клясться на Коране, чтобы удостовериться в том, что она на самом деле помыла ванну и посуду и почистила окна — её педантичность больше смахивала на одержимость. Возможно, её настойчивые требования являлись продолжением привычки, что укоренилась ещё в ранней юности, но возможно также, что её дополняла старость, и характер, склонный к крайностям, сочетался с домоседством в почти полном одиночестве после кончины супруга. Сюда же можно было добавить её упорное пребывание дома даже после того, как она утратила зрение, и безмолвный отказ на неоднократные предложения зятя переехать к ним и жить под присмотром дочери и внуков, что заставило его считать старуху выжившей из ума, а под конец и вовсе отказаться от приглашений. На самом же деле ей была неприятна сама мысль о переезде из этого дома, к которому она была сильно привязана, да и о том, что на новом месте, может быть, ей придётся искать защиты от невольного пренебрежения, а её пребывание там потребует наложить новый груз забот на плечи дочери. Ей претило жить в доме, хозяин которого слыл злым и вспыльчивым, чтобы не попадаться ему невольно на глаза — мать боялась неприятных последствий этого, которые могли отразиться на счастье дочери. И наконец, в ней говорили стыдливость и гордость, что таились в глубине её души, приохотившие её к собственному дому, которым она владела, полагаясь после Аллаха на своё содержание, оставленное ей покойным супругом. Но другие причины, по которым она настойчиво оставалась в этом доме, не оправдывались обострённой чувствительностью или здравым смыслом, вроде страха — если она оставит дом, то будет вынуждена выбирать одно из двух: либо разрешит чужим людям поселиться в нём — а он был самым дорогим, что у неё было после дочери и внуков, — либо расстанется с ним, и им овладеют злые духи, которые будут резвиться в этом доме, где всю свою жизнь прожил её супруг-учитель Корана, а её переезд в дом зятя лишь породит для неё запутанные проблемы, разрешить которые было не так-то просто, как казалось. Она продолжала спрашивать себя тогда, примет ли она это гостеприимное предложение совершенно безвозмездно — а этому она совсем не была рада, или поселится в его доме, уступив в обмен на это своё содержание — это и тревожило её природное чутьё — ведь с возрастом оно превратилось в существенную часть её «одержимости»?!
Иногда, когда он очень уж настаивал на её переезде в его дом, ей казалось, что он намерен завладеть её содержанием и домом, который опустеет после её переезда, и тогда она чуть ли не со слепым упрямством отказывалась от его предложений. Когда же зять уступил её воле, она почти что с облегчением сказала:
— Не взыщи с меня за мою настойчивость, сынок, да возвеличит Господь наш тебя за твоё сострадание ко мне, но разве не видишь, что не могу я оставить свой дом?… Тебе намного лучше будет согласиться с такой старухой, как я, но заклинаю тебя Аллахом, позволь Амине и детям иногда