Шрифт:
Закладка:
Харон вернулся в 1954-м. Жил он у нас на Зубовской, и главное, чем был первое время занят, – перепечатывал на машинке, до делывал, шлифовал сто сонетов Гийома дю Вентре. Это был его долг перед памятью Юры. Поразительно все-таки сосуществовали в нем легкомыслие и основательность. Он не разогнулся, пока не собрал в томик форматом в полмашинописного листа все сто сонетов. И пока не скрепил их только появившимися тогда блокнотными пружинками, для чего собственноручно и многократно проколол верх и низ лево го обреза каждой им перепечатанной страницы. Это было второе издание сонетов дю Вентре и первое полное собрание его сочинений. И только потом пошел получать бумаги по реабилитации.
Но мне бы не хотелось, чтобы создалось впечатление, что, собрав в книжку сонеты дю Вентре, Харон закончил главное дело своей и Юриной жизни. Нет и еще раз нет. Дю Вентре был в их жизни эпизодом, важным, многое в ней проявившим, но эпизодом – и ничем иным.
А впереди у Харона было еще 18 лет свободы, с женитьбой и рождением сына, с поездками в Италию и Германию, с заседаниями конгрессов и кафедр, а главное, 18 лет кино – любимой работы, оторвать от которой его мог только полученный в лагере туберкулез. И как лагерю мы обязаны появлением на свет Гийома дю Вент ре, так первому серьезному приступу чахотки – комментарием к Гийому, который мы все заставляли его писать, несмотря на его стоическое сопротивление. И все-таки не наши подталкивания и понукания, а физическая невозможность более рационально употребить время болезни подвигнула Харона на это дело.
Но ни сонеты, ни появившийся, наконец, в 1965 году комментарий, которые мы усиленно популяризировали среди друзей и знакомых, издателя найти уже не смогли – время застоя задраивало люки один за другим. Быть реабилитированным было можно, но упоминать об этом следовало только в анкетах.
Даже сейчас мне трудно поверить, насколько мало это значило для самого Якова Евгеньевича. Стоило врачам ослабить хватку или просто потерять бдительность, он летел на свою любимую Потылиху и там в павильоне, в аппаратной, в ателье озвучания или перезаписи преспокойно забывал о валяющейся в столе рукописи. Там, на студии, в полную меру проявлялся далеко не легкий его характер. Посудите сами, каково работать с человеком, который непреклонно подходит к будущей картине с мерками высших шедевров звуковой киноклассики. И этими мерками меряет не только замысел, но и каждую воплощающую его деталь, будь то звучание шестой скрипки в оркестре или скрип тележного колеса.
Эта его абсолютная неспособность к самой невинной халтуре иногда порождала шедевры, но значительно чаще – в нашем поточном производстве – приносила конфликты. Среди шедевров есть и «Дневные звезды» Игоря Таланкина, фильм, где снимался эпизод убийства царевича Димитрия в Угличе, – так что я ни на йоту не отступил от истины, сказав вначале, что Харон при этом событии присутствовал. Есть даже фотография, где он стоит над трупом царевича и держит в руках не то пузырь, не то какой-то иной сосуд с кинокровью.
Шедевра он ожидал, требовал и готов был ради него разбиться в лепешку не только от работ мосфильмовских «полковников» и «генералов», но и от своих недавних студентов. У него были пристрастия, но рангов он не признавал. Многие на «Мосфильме» и во ВГИКе по сей день вспоминают его с любовью и печалью, но никто из тех, с кем он работал, никогда не читал сонетов и практически никогда не слышал от него о лагере, хотя был Харон и словоохотлив, и речеобилен. Он не любил это время, и, несмотря на праздничность сонетов и залихватскость комментариев, для него это был горький опыт. А все-таки:
Пока из рук не выбито оружье,
Пока дышать и мыслить суждено,
Я не разбавлю влагой равнодушья
Моих сонетов терпкое вино…
И дальше:
В дни пыток и костров, в глухие годы
Мой гневный стих был совестью народа,
Был петушиным криком на заре.
Плачу векам ценой мятежной жизни
За счастье – быть певцом своей отчизны,
За право – быть Гийомом дю Венгре.
Осталось досказать историю золотых часов, тех самых, подаренных мне в 1947-м, в первый приезд Харона из лагеря. У кого Харон их купил, кто гравировал на них мои инициалы и почему именно такой подарок решил он сделать восьмилетнему, никогда не виденному им мальчишке, – об этом в семейной истории за давностью лет сведений не сохранилось. Таскать их в школу, в свой второй класс мне не приходило в голову. И часы были переданы во временное владение моей тетушке, которая носила их в су мочке на работу в отдел снабжения металлами завода имени Сталина до того самого дня, пока не была арестована, осуждена на 25 лет и отправлена в лагерь, в Воркуту, ну да, вы верно догадались, на лагпункт «Кирпичный завод», где женщины, собравшись после работы «на общих», иногда читали сонеты дю Вентре. Часы, отобранные у нее при аресте, вернулись в черную бесконечность, именуемую судьбой или ГУЛАГом, тем самым подчеркнув еще раз, что только духовное вечно или, если хотите, что не горят только рукописи – остальное преходяще.
1989–1999
Одессит, у которого был вьетнамский бог
Первый раз я увидел Ткачева в Институте восточных языков при МГУ в 1958 году, он там преподавал, а я учился, хотя разница в возрасте была не так уж и велика. На этой почве учения мы с ним не пересекались, но с близким его приятелем, Дегой Витальевичем Деопиком, мы столкнулись лбами на первой же его лекции на моем первом курсе, с тех пор и запомнили друг друга. Не заметить рядом с ним Ткачева было невозможно, ибо Марианн Николаевич в те годы был фигурой экзотической. Начать с того, что ходил он всегда