Шрифт:
Закладка:
— Вы хотели бы еще о ком-нибудь спросить, еще что-нибудь узнать?
В этих по-прежнему приветливых, ровных словах гостю послышался легкий намек хозяина на «поздний час». И тут Алесь спохватился, ему вдруг стало до боли стыдно при мысли о человеке, в чьем костюме он приехал.
«Ах, я дурак, свинья!.. Анкеты остались там, на зеленом сукне, а вместе с ними и голова моя осталась. А ведь думал же, что с этого и начну!..»
— С одним нашим товарищем… Пожалуйста, пройдем в ту комнату, я вам его анкету покажу.
И там, держа перед собой документ, заговорил:
— Здесь вот написано: Иван Иванович Непорецкий. А это неверно. Он еврей, зовут его Янкель, а отец его Давид, Довид-Иче. Справки из дома товарищ не может просить, объяснить домашним, в чем дело, тоже нельзя. Довольно того, что мы, еще на лагерной почте, сами поставив «геприфт», передали его родителям, что Янкель жив. Я вам рассказывал, как это у нас делалось. А сам Непорецкий так и живет без вестей из дома, без надежды на то, что вернется. Так, может, вы, товарищ Зябликов, займетесь этим делом, поможете ему? Такой хороший хлопец, свой…
Спокойный, вежливый блондин взял с письменного прибора карандаш, попросил у Алеся анкету, которую тот все еще обеими руками держал у груди.
— Как, вы сказали, его настоящие данные?
Он записал на краешке анкеты и в первый раз изменил дипломатически корректному тону, произнеся задумчиво, с ударением:
— Да. Фашизм…
За дверью в соседнюю комнату, которая казалась до сих пор тоже пустой, послышался вдруг юношески бойкий и слегка кокетливый голос:
— Раечка, ты за меня не подежурила бы завтра, а? Я навеки твой должник, дорогая.
— Хитер же ты, Вовочка! — еще более молодо и кокетливо протянул девичий голосок. — Вроде бы у меня завтра не выходной!..
— Ну что ж, милая. Данке шён.
Сперва Алесю просто было приятно услышать еще два голоса оттуда, в следующий момент его удивило никогда, кажется, не слышанное слово «выходной», а в «schön» он весело, с сознанием превосходства, отметил неправильное произношение.
А тогда, наконец, вспомнил подвязанного: «У нас сегодня неприемный день»…
И понял: пора откланиваться.
3
«Одеколон не роскошь, а гигиена».
С плаката в районной парикмахерской эта истина попала к Алесю из Толиного письма. Просто так, к слову пришлось, чтоб лучше выразить мысль. И тут тоже пригодилась.
Сидя опять в купе скорого поезда, сквозь окно отмечая эту скорость по силуэтам и огонькам, несущимся навстречу, Алесь с усмешкой вспомнил про «одеколон». И удобное купе, и Schnellzug[120] — не роскошь, а конспирация, так же, как черный штатский костюм, портфель, журналы и газеты, в которые он с важным видом был погружен, пока не стемнело. Так было коллективно задумано, так подсказал дорожный опыт Андрея, и хлопцы смеялись вчера, снаряжая его, но не провожая на вокзал, когда он впервые сообщил им этот парикмахерский афоризм.
Окно в купе не занавешено, свет не включен. Соседи тихие — фатер, муттер и немолодая тохтер — молчат. Молчи да раздумывай и ты…
Зябликов, конечно, не имел ничего против того, что гость его, вволю отведя душу в беседе, догадался: пора и честь знать…
А все же какой он свой, славный парень!..
— До поезда у вас, товарищ Руневич, еще уйма времени. Вы не ходите просто так, где попало, а сделайте вот что. Совсем близко отсюда, — сразу направо, а потом первый поворот налево, — знаменитый Берлинский зоопарк. Там есть на что поглядеть. Купите себе билет… Кстати, деньги у вас есть? Ну и отлично. Купите план и с божьей помощью гуляйте до своих двадцати тридцать. Вряд ли вами кто заинтересуется. Там в буфете можно и перекусить. Всего наилучшего!..
Неутомимо, с детским любопытством переходя от вольера к вольеру, от пруда к пруду, устало сидя в густой, душистой тени, Алесь и там — сквозь чувство неутихающей сегодня тревоги — вспоминал с мальчишеской радостью в душе: «Одеколон не роскошь, а гигиена…» А все-таки и роскошь, черт ее возьми!.. Вот так — совсем неожиданно, вне всяких планов, мимоходом — посмотреть этакое волшебное царство природы. Впервые в жизни. На острове, окруженном водой, совсем по-кошачьи жмурятся не более и не менее как львы. На поросшем лилиями, затянутом ряской пруде стоят на отмели розовые, лирически молчаливые фламинго. Зобастые пеликаны забавно, по-свинячьи хрюкают. Никуда не улетает, словно связанный некой клятвой, обыкновенный, даже довольно потрепанный аист. Флегматичный, сыто блестящий бегемот огромной загадкой лежит в бассейне, по долгу службы или для потехи зрителей выставив из воды маленькие, словно отмороженные, уши. Неведомо зачем такие красивые, так богато разодетые павлины время от времени издают странный крик, задрав раскрытые клювы, — в каком-то сладостном отчаянии…
Ну, а Берлин посмотреть — это пустяк? Хотя и видел ты его, если не считать промелькнувшее мимо вагонного окна, всего лишь вокзал, метро, три улицы да зоопарк. А все же!..
Понятно, куда лучше было бы и сейчас — не в ночь глядеть через окно, а любоваться миром при солнце…
Возбуждение дня, самого необыкновенного в жизни, к этому времени почти улеглось. Осталась лишь настороженность, тревога, — не вошел бы тот некто, который спросит: «Откуда? Кто разрешил? Что ты везешь?..» Осталась растроганность, тихая, чуть хмельная радость воспоминаний, отчетливых до последней мелочи.
Оттуда она, эта радость, — из этого оазиса, из родного дома, где он пробыл час и сорок минут — целую вечность, одно мгновение…
«Радость? Только радость?… А где же твоя обида на этого самого Зябликова — и «доброго» и «своего»?
А может, и правда, фальшивым показалось ему это мое: «Мы бы их, фашистов, зубами, кажется, грызли»? Ишь какой ты уже зубастый стал! А где твои раздумья перед портретом? А белая солдатская портянка? А твое мучительное нежелание стать «простым механизмом» смерти?..
Сердишься на осторожную, «чужую» улыбку дипломата… А может быть, тебя просто уязвило, что Зябликов, внешне так похожий на Толю, и улыбкой своей напомнил Толину — ту, в письме?..» Зимой, работая на лагерной почте, Алесь послал ему «под собственной цензурой» одно свое военное стихотворение.
«В стихотворении, — писал потом Толя, — какой-то налет пассивности, сентиментальности. Я пережил на фронте не меньше твоего и имею право на замечания. К тому же еще семнадцать месяцев советской жизни показали мне в истинном свете многое, на что я раньше смотрел глазами невольника (то польского, то немецкого), хотя и убеждал себя всячески, что я свободен, «как человек духа». Больше надо мужественной активности, больше