Шрифт:
Закладка:
И это было полной правдой в годы, когда живопись и рисунки художников русского авангарда уничтожались иногда самими авторами и заведомо не имели никакой материальной стоимости.
Я знал тех, кто обижались на Николая Ивановича, – он мог присвоить письмо, которое ему не собирались отдавать, или назвать пропавшим (что было естественно в 1930–1950-е годы) то, что было дано ему для ознакомления, копирования, не в подарок.
Но для самого Николая Ивановича его подлинная историческая роль историка русского авангарда, которую он самоотверженно возложил на себя вместе с соавтором и другом Теодором Грицем уже в 1928 году, когда было ясно, что это не только не легко, но и небезопасно, оправдывала все эти мелкие шалости. Да и другие – те, кто был объектом его исторических исследований, – к этому относились снисходительно, тем более что кроме Харджиева и Грица (потом – Тренина) в эти годы не было никого, кто бы их творчеством интересовался, и все меньше тех, кто помнил о них.
У меня перед глазами стоит доброжелательная улыбка Льва Федоровича Жегина:
– Николай Иванович иногда не может сдержать свои неистовые страсти.
Впрочем, я верю воспоминаниям Эммы Григорьевны Герштейн о том, как перед войной Николай Иванович, считая Рудакова хранителем и историком творчества Мандельштама, сам отдал ему два листка его автографов. Но как характерно для библиофила звучит в тех же воспоминаниях фраза Харджиева:
– Если бы вы знали, что я продал, чтобы послать им (Мандель штамам. – С. Г.) денег, – первое издание Коневского!
Собственно говоря, именно Лев Федорович, иногда продававший то немногое, что у него было (а это были двести рисунков Чекрыгина и две папки – в прошлом Виноградовские – пастелей, рисунков и небольших холстов Ларионова и Гончаровой), однажды сказал мне, что у Харджиева большие запасы и кое-что, возможно, он согласится продать. С рекомендацией Льва Федоровича Харджиев не мог не считаться, и я был охотно приглашен в гости, но совершенно не пони мал, насколько исключительным в начале 1960-х годов было это приглашение. Думаю, по доброте душевной Лев Федорович мог сказать что-то подобное и трем другим бывавшим у него коллекционерам русского авангарда – Рубинштейну, Сановичу и Шустеру, но ни один из них приглашен к Николаю Ивановичу не был. Вероятно, возымело значение, что я пожаловался на Н. И. Анне Андреевне Ахматовой.
Я пришел в микроскопическую, хотя и двухкомнатную квартирку на Кропоткинской лишь с осторожной просьбой удостоверить тетрадь стихов Елены Гуро и автопортрет Велимира Хлебникова, о котором он мне сразу сказал:
– Он такой же, как известный автопортрет, та же тушь, такая же бумага, но смотрите – брови он себе нарисовал уголками, это знак дьявольской природы.
Впрочем, я не знал тогда известного Николаю Ивановичу автопортрета Хлебникова и не понимал, как ему хотелось получить мой, что много позже ему и удалось под тем предлогом, что это он мне его атрибутировал. Не знаю, куда этот портрет делся. В Музее Маяковского, для которого Н. И. его просил, этого листа нет.
Но сам Харджиев в ту первую встречу ничего мне не показал, сказал, что перепечатки так называемого «ахматовского списка» Мандельштама вполне точные, окончательного текста стихов «Памяти Белого» не существует, а своего списка «Елизаветы Бам» Хармса он сейчас не может найти. У меня был список пьесы от Николая Леонидовича Степанова, который ничего ни от кого не прятал, но без концовки. И было непонятно, чего в нем не хватает.
У нас с Николаем Ивановичем были десятки иногда упоминаемых, иногда по разным причинам не упоминаемых общих знакомых, и это для него имело большое значение. Ведь кроме Жегина, Ахматовой и Стенич, общими для меня друзьями, для него – знакомыми были Поповы. Харджиев любил вспоминать, как был на дне рождения Льва Жегина, и Татьяна Борисовна весь вечер танцевала с Игорем Николаевичем, а потом с ним ушла, оставив и мужа, и гостей. Я не сказал Николаю Ивановичу, что знаком с Лидией Густавовной Багрицкой и Ольгой Густавовной Олешей, даже когда в обмен на что-то (кажется, как раз на тетрадь Гуро) он отдал мне знаменитый рисунок Эйзенштейна «Как заяц одолел лису» и сказал, что Виктор Шкловский подарил режиссеру редкую женевскую книгу «Отреченных сказок» Афанасьева с этой байкой, а Эйзенштейн нарисовал и подарил ему этот рисунок. Потом эту сказочку вполголоса рассказывает кольчужник в фильме «Александр Невский». Позже я нашел лекцию Эйзенштейна во ВГИКе о том, как сказка легла в замысел сюжета фильма о победе над тевтонами, зажатыми «свиньей» с двух сторон русскими полками на Чудском озере. Нашел и опубликованный рассказ Шкловского о рисунке Эйзенштейна.
Промолчал я потому, что это был очень замкнутый литературно-художественно-коллекционный круг, а другой мой знакомый – Аркадий Викторович Белинков, задумавший книгу о предательстве Шкловского, отрекавшегося от русской «формальной» школы, с большим ядом любил говорить об обмене женами Нарбутом и Олешей, то есть сестрами Суок, третья из которых – Серафима Густавовна Нарбут была теперь женой Шкловского, но с начала войны являлась женой Харджиева. Книга Аркадия Викторовича об Олеше уже была закончена. К сожалению, ее изданный вариант гораздо мягче, чем первоначальный – поскольку сохранился лишь текст, переработанный для советского издания. В каком состоянии книга о Шкловском, я не знаю. Да и была ли она написана?
Я был своим среди людей много старше меня. Им не нужно было, как более молодым советским либералам и диссидентам, утверждать «ленинские заветы» вместо «сталинских», а потом освобождаться от «революционной романтики». Но и в годы своей молодости они не выбирали между Сталиным и Троцким – и тот, и другой были для них разрушителями цивилизованного человеческого мира.
Среди этих людей Харджиев казался странным. Все же искусство русского авангарда, лучшим знатоком истории, одним из спасителей документов и произведений которого он стал, было в значительной степени искусством революционным, партийным, а это не являлось бесспорным достоинством для тех, о ком сейчас идет речь. Однажды он мне сказал:
– Вы из очень торжественной интеллигенции.
Вряд ли он знал моих родственников. Я не сообразил, как на это реагировать и что он имеет в виду и в недоумении пожал плечами.
И сколько еще всего пересекалось в этом узком мире, и потому, как знал Харджиев, на наши «субботники» с Поповыми, Вертинскими (Старицкими) и Борисом Андреевичем Чижовым, правда давно разведенным, но с племянницей гениальной Алисы Коонен, не только никто не допускался, у кого бы из нас «субботники» поочередно не проводились, но, соответственно, ни с кем из нас и договориться (в том числе и ему) о встрече на субботний вечер было невозможно.