Шрифт:
Закладка:
Советская цензура демонстрирует большее число оттенков, если рассматривать ее в свете бедствий. Цензурным законодательством налагались ограничения на репортажи о стихийных бедствиях, но это отнюдь не означало, что о них не сообщалось вовсе или же что сообщения всегда были единообразны. Никакой унифицированной политики для определения того, что к печати дозволялось, а что нет, никогда не существовало[704]. О крымском землетрясении газеты написали тут же, и, несмотря на преимущественно научное обсуждение случившегося, подробности этого обсуждения также публиковались в изобилии. Освещение крымских событий было гораздо менее централизованным, чем при последующих советских бедствиях: ввиду того что организация восстановительных мероприятий легла на власти РСФСР, газеты республики и стали ее главными рупорами применительно к Крыму. Землетрясение произошло незадолго до сталинского поворота к тоталитаризму, но даже на закате сталинской эпохи сообщения о землетрясениях не следовали единым лекалам. В 1948 году власти сообщили о страшном ашхабадском землетрясении, унесшем десятки тысяч жизней, причем сделали это гораздо оперативнее, чем в эпоху горбачевской гласности стало известно о Чернобыле. Сообщения об Ашхабаде в центральных изданиях уже вскоре пошли на убыль, но местная пресса без колебаний публиковала как хвалебные оды, так и разгромную критику процесса восстановления. При Брежневе правительство всецело одобряло публикации о ташкентском землетрясении в газетах и профильных журналах, так что вокруг трагедии еще долго не стихал ажиотаж. Хотя международные журналисты подозрительным образом отсутствовали, землетрясение широко освещалось в самых разных средствах информации – по радио, в кино, в газетах, в научных и популярных работах, в художественных описаниях (вроде «Драмы и подвига Ташкента» Пескова) и в советских изданиях на иностранных языках.
Очевидно, государство желало использовать происходящие бедствия в собственных интересах, в результате чего характер их освещения в новостях ставился в зависимость от политических обстоятельств. Скажем, крымское землетрясение в конце двадцатых сразу же попало на первые полосы, возвещая о важности Крымского полуострова как «всесоюзной здравницы»; иными словами, политическая целесообразность требовала распространения информации о катастрофе. Кроме того, в публичных обсуждениях принимали участие ученые, объяснявшие людям случившееся с высоты научного авторитета и доказывавшие, что чиновники держат все под контролем. Характер использовавшейся при этом науки – сейсмологии двадцатых годов – позволял ученым свободно выражать свое мнение: сейсмологи не были гордостью коммунистического государства, подобно физикам-ядерщикам восьмидесятых, а значит, – в отличие от Чернобыля – в Крыму немедленных цензурных мер не потребовалось. Пусть Горбачев впоследствии и ратовал за гласность и ослабление контроля государства, но политические обстоятельства весны 1986 года фактически делали применение цензуры неизбежным. Чернобыль поразил советскую научную гордость в самое сердце и грозил тем, что экономический кризис, с которым Горбачев уже успел столкнуться, перерастет в полномасштабный политический. Кроме того, Чернобыль, в отличие от прочих крупных советских катастроф, обладал интернациональным значением.
Пусть и не главные знаменосцы в политических баталиях, ученые, однако, всегда играли критически важную роль в освещении катастроф. Среди авторов сборника «Черноморские землетрясения 1927 года и судьбы Крыма», вышедшего в следующем, 1928 году, были сплошь видные профессора. Впрочем, во время крымской трагедии ученые не всегда оперировали достоверными сведениями, порой вводя людей в заблуждение: высказанные авторитетными авторами гипотезы о возможном провале полуострова в море уже трудно было отыграть назад. В Ашхабаде ученый мир в глазах общественности не играл практически никакой роли, тогда как в Ташкенте все внимание было приковано к сейсмологам. Положение последних было весьма завидным: известность без ответственности; никто не ожидал, что они предскажут новый мощный толчок. С Чернобылем ученые вновь стали героями новостей. Взрыв четвертого энергоблока, казалось, пошатнул самые основы советской науки, но самих ученых волна не затронула – ведь они бурно возмущались на заседаниях правительственных комиссий и на страницах региональных газет. Они успешно противостояли строительству новых АЭС, одновременно решительно отстаивая честь советской науки, которую то и дело норовили попрать некомпетентные бюрократы. Как мы видели на снимке пикетировавших Крымскую АЭС барышень, даже активисты призывали доверять советским ученым.
Но, несмотря на подобную многоголосицу, освещение любого катастрофического события регулировалось рядом общих положений: число жертв было важнее масштаба разрушений, городская местность – важнее сельской, а историческая взаимосвязанность бедствий никогда не принималась во внимание. Все это из года в год отзывалось множеством нелепых ситуаций вроде сообщения о мощных толчках в иранском Машхаде с указанием числа жертв и умолчания о них применительно к соседнему с Ираном Ашхабаду, хотя все эти жизни унесло одно и то же землетрясение. А когда спустя считаные дни после Ташкента прогремел взрыв в одной из шахт Донбасса, в местной газете упоминали о человеческих жертвах, но без какой-либо конкретики в цифрах. Часто власти страшились не столько самой огласки числа жертв, сколько народных волнений на неизбежных похоронах.
Немаловажную роль в освещении бедствия играло и место, где оно произошло. Ведь и Ташкент, и Ашхабад находились столь далеко на азиатских окраинах бывшей Российской империи и нынешнего СССР, что о них в известном смысле можно было и забыть. И вместе с тем в Ташкенте только что прошла серьезная дипломатическая конференция, а сам город к тому же был четвертой по величине городской агломерацией Советского Союза. В результате и внимания к нему было не в пример больше, чем к Ашхабаду. Бедствия же вне пределов городской черты – в деревнях и селах – удобства ради зачастую не замечались. В этом, пожалуй, выражалось и стародавнее предубеждение большевиков в отношении крестьян, но все же в первую очередь этим преследовалось именно политическое удобство партии. Репортаж об эвакуации затопленной где-то в глуши паводком деревушки серьезных политических выгод не обещал; да и в целом к наводнениям советские власти всегда оставались довольно равнодушны. Наводнение в русской глубинке было далеко не редкостью, а той же привычной данностью, что и подземные толчки в Средней Азии. И вовсе не случайно у деревенщиков (вроде уже упоминавшегося Валентина Распутина), писавших о быте русского крестьянства, то и дело упоминаются наводнения или пожары, но никак не землетрясения. Напрашивается мысль, что деревенские бытописатели предпочитали «бытовые», исконно русские бедствия необычным «азиатским» землетрясениям. Небезынтересно и то, что художественно описать трагедию Ашхабада решил сын еврейских беженцев Л. В. Карелин.
Кроме того, катастрофические события (да и менее значительные происшествия) крайне редко рассматривались в связи друг с другом: советская стратегия заключалась как