Шрифт:
Закладка:
— Сынок, что делаешь? — спросила нана и, наверно, сама подивилась своей храбрости.
— Будем строить дом!.. — сказал парень бодро и, упершись взглядом в шестиэтажную громадину, выросшую напротив, произнес: — Вот такой!..
Нана помолчала. Она посмотрела на дом напротив, странно похожий на комод, что стоит в комнате невестки, да, каменный комод, неизвестно зачем возведенный до небес, потом на свою турлучную хибару — она ей показалась такой старой и немощной, эта хибара, а поэтому еще более дорогой. Сколько помнит себя нана, она жила в этой хибаре. Здесь она вышла замуж, родила всех своих детей.
— А мой дом? — спросила нана и указала взглядом на трубу, из которой в эту минуту резко струился дымок, — вопреки всем бедам невестка задумала печь пироги, это с нею бывало и прежде.
— Твой дом, бабушка? — переспросил парень и посмотрел на подружку — та сняла с шеи косынку, взглянула на нее неожиданно погрустневшими глазами и смяла. — Мы построим новый лом и дадим тебе квартиру... газ!.. Понимаешь, газ... бабушка...
Нана смолчала.
— Я умру, сынок... — сказала она и тихо пошла к дому, точно решившись тотчас исполнить свое намерение, — вот сейчас доберется до своей хибары, ляжет и умрет.
— Бабушка... — сказал парень, смешавшись, и взглянул еще раз на свою подружку — та стояла странно печальная, пряча неожиданно повлажневшие глаза в косынку.
А нана добралась до своей комнатки, легла: может, и в самом деле пришла пора умереть ей?
Сейчас три человека лежали по своим комнатам и вздыхали, вздыхали громко, не скрывая своей печали, — странно, как все-таки от этих вздохов не сорвало крышу со старой хибары и не унесло вместе с ветром?
Но прошла ночь, взошло солнце, и, как обычно, нана вышла с пшенной кашей на крыльцо. Вот любопытно: эти утята, едва вылупившиеся из яйца и бодро вставшие на ноги, уже знали нану. Она протянула им ладони, и утята разметали кашу сильными клювами. Нана улыбнулась: оказывается, вопреки всем бедам жизнь идет своим чередом. К тому же нельзя отдавать себя во власть печали, ведь печаль жжет кровь.
А в полночь мама растолкала нану и подвела ее к окну.
— Господи, что же это такое?.. Смотри...
Нана протерла глаза.
— Да что ты, невестка, я ничего не вижу...
— Под абрикосой... под абрикосой...
— А-а-а... — тихо воскликнула нана и улыбнулась.
— Что ты смеешься? — удивилась мама. — Плакать надо...
Внизу, у старой абрикосы, освещенные мглистым сиянием молодого месяца, стояли Капрел и Фижецук.
— Что мы будем делать, что делать? — произнесла мать и подавила вздох. — Пропали мы!..
А нана улыбнулась и подошла ближе к окну. Да, она стояла у окна и, улыбаясь, смотрела туда, где Капрел целовал Фижецук.
— Что ты улыбаешься? — спросила мать, но нана только махнула рукой. «Не мешай мне смотреть, невестка», — точно хотела сказать ей нана. Что означала эта ее улыбка, радостно-добродушная и чуть-чуть грустная, — чистую отраду сердца или потревоженное воспоминание о чем-то бесконечно давнем?
А потом в дом вернулся Капрел, только Капрел, вернулся не таясь и прошел к матери, и там, за дверью, поднялось бог знает что!
Да, тишина наконец взорвалась, хотя старый дом был недвижим, и бочки с соленой капустой стояли на своих местах, и седла с хомутами никто не потревожил, и к чугункам с чугунами никто не притронулся пальцем. Но лучше бы все это разлетелось по сторонам и сейчас лежало, обсыпанное землей и пылью, далеко вокруг дома, чем быть свидетелем такого позора.
— Что люди скажут? — кричала мать, теперь уже не делая из своей беды тайны. — Господи, что скажут люди?..
Нана встала и перешла из своей комнаты в комнату невестки. Там пахло нафталином и старой одеждой. Толстое дерево и жесть сундуков, где хранилось спрессованное и едва не превратившееся в антрацит добро, были бессильны удержать эти запахи.
— Что случилось, невестка?.. — спросила нана.
Мать заголосила пуще прежнего.
— Он сказал, что убьет себя, если мы не разрешим ему жениться на Фижецук... Он сказал... — повторила мать и указала на окно.
Там, меж деревьев, освещенных луной, шагал, без устали шагал Капрел, весь во власти своей думы, беспокойный, какой-то неестественно бледный, как эта сухая, облитая луной земля, как крыши домов, поднявшихся над садом, как сама листва.
— А Фижецук... где Фижецук? — спросила нана.
— Ушла, ушла... где-то ходит, ходит. Они вместе сошли с ума... — простонала мать, не поднимая головы с подушки.
И нана печально посмотрела в окно и, быть может, увидела, как где-то в ночи, на круче, выросшей над Кубанью, или на мосту, что возник над неспокойной кубанской водой, а может, еще дальше, на обнаженных и пористых камнях и глинах закубанского взгорья, бродит и не может унять радость и тревогу Фижецук. И, быть может, нана увидела лицо Фижецук, лицо человека, угнетенного сердечной тоской и счастьем, сине-мглистое, как этот кочующий свет луны, как ее свечение на этом пористом камне.
— Что же ты молчишь, нана? — кричала невестка. — Что мы будем делать?
— Что делать? — переспросила нана. — Господи, это же так ясно, что надо делать, когда люди любят друг друга... — сказала нана, на этот раз громче обычного.
На миг невестка онемела, но мига этого ей было достаточно, чтобы понять, все понять, и она закричала:
— Нет!..
Она так кричала до утра, громко рыдая и неожиданно немея, потом опять разражаясь рыданиями. Она кричала, а двух человек носило по городу, носило как челн, брошенный на волю шальной волны, и казалось, что тропы этих людей навсегда разминулись и никогда уже не встретятся.
А потом мать пришла к нане, бесконечно уставшая:
— Кто знает, кого он мог бы взять на стороне, а Фижецук мы знаем...
— Да, конечно... — согласилась нана. — Пусть люди думают что им угодно... сказала мама. — Пусть думают... — кивнула нана. — Кто может запретить им