Шрифт:
Закладка:
Пришел вечер, и небо зажглось и погасло, а Ефрем не вернулся.
— Может, нам поехать домой? — сказала она. — Сейчас пойдут в город машины с сеном... они всегда идут в этот час.
— Подождем еще, — сказал он. — Если не вернется, поедем домой...
Ефрем не вернулся. Пришел вечер, а Ефрем не вернулся. Они остановили машину с сеном.
— Девушку — в кабину, — сказал шофер и посмотрел на Фижецук. — А парня... парня на копну — в обнимку с оглоблей...
Как обычно, сено было придавлено сверху сучковатой оглоблей, чтобы воз не опрокинуло, не растрясло на поворотах.
Но Фижецук не торопилась подниматься в кабину.
— Нет, я тоже хочу на воз, — сказала она.
Капрел взлетел на воз и подал Фиженцук руки — она взлетела вслед за ним. Только волосы взвились и опали да цветы рассыпались по сену.
Дорога шла вдоль самого обрыва — внизу была Кубань.
Видно, шофер был задет за живое, что Фижецук отказалась ехать в кабине, — он не щадил ни машины, ни сена: ехал быстро, круто брал на поворотах. И черное небо, убранное крупными звездами (каждая с августовское яблоко на вызреве), вздрагивало и радостно ахало, и Кубань вдруг вздымалась и становилась ребром, готовая пролиться на землю обильным и безудержным ливнем, но не было ни тревоги, ни страха. Нет, тревога была, она заполнила грудь и не оставила места даже сердцу, но это была иная тревога, от которой кругом идет голова и мир кажется немыслимо прекрасным. Но ведь это же и в самом деле прекрасно, когда едешь ночной степью и небо медленно поворачивается над тобой своими звездными шляхами и проселками, точно кто-то мчится по этим дорогам в знойное безветрие.
— А в Якутии... небо черное? — спросила она, пытаясь удержать волосы — они, как белое пламя, струились на ветру.
— Нет, там летом небо сине-белое, почти беззвездное... и солнце не заходит, — сказал он и поймал себя на мысли, что отвык от такого вот густо-черного неба, как-то сразу ощутил, что еще в прошлом месяце на безбрежных просторах земли пересек границу дня и ночи, жил под солнцем, а въехал в пределы земной тени.
— А ты скучал по дому в эти годы?.. — спросила она, отняв от волос руку, точно бросив их на потеху ветру, — она потеряла надежду удержать их.
— Очень... как закрою глаза, все вижу: мама стоит у печи... знаешь, в летней кухне, под навесиком, и жарит лякуме, и на блюде они растут такой золотой горкой, а я подкрадываюсь из-за спины и по одной, по одной... И все это так живо, что кажется, руки пахнут подсолнечным маслом, поднесу ко рту, а они пахнут маслом... — Он слышал, как она смеется — у нее был чистый смех, немножко детский: когда смеялась, очень смешно пофыркивала, как имеют обыкновение делать дети. — А знаешь, в детстве я очень любил лякуме... в школе девчонки говорили: «Чтобы быть твоей женой, надо уметь жарить эти черкесские пышки».
Она засмеялась вновь и замахала руками, точно хотела сказать: «Перестань смешить, а то я свалюсь с машины вместе с оглоблей и сеном».
— Нет, Якутия — это очень здорово! — сказала она и вновь вздохнула, как-то широко и гулко, всей грудью. — Очень здорово! — повторила она, и Капрел улыбнулся: вот и Фижецук говорит «здорово» — это слово любят на Кубани. — Именно Якутия, — заметила она. — А не алмазы и золото...
— Золото?.. — переспросил он и закрыл голову руками, Точно желая защититься от ветра, от звездного дыма, застлавшего небо, от пепельно-молочной мглы, которая все больше обволакивала степь. — Золото... это пожары, лесные пожары, и пожар, как болотная топь... как тина... чем больше ты машешь руками, тем больше она тебя засасывает...
— Нет, все-таки у каждого человека должна быть в начале жизни Якутия... — не сдавалась она.
Он помолчал, невесело посмотрел вокруг: этот ее пояс... Она наклонилась, и ему показалось, что ее кофта чуть приподнялась и обнажилась полоска тела.
— Вот ты и дождалась... начала жизни, — сказал он. — А ты бы поехала в Якутию?..
Она нахмурилась.
— Главное, почувствовать, что ты нужен... а там ничего не страшно.
Она подобрала ноги и обхватила их руками — ну конечно, ей было холодно.
— Пододвинься ближе, — сказал он. — Я закрою тебя от ветра...
— Нет, ничего... — сказала она и крепче обняла ноги. Мне не холодно...
Он стянул с себя рубашку, да, наклонился и, ухватив рубашку за ворот, как это делают мальчишки, стянул.
— Надень...
Она улыбнулась, взяла рубашку, однако надеть постеснялась.
— Надень, тебе говорят... — сказал он ей строго и поймал себя на мысли, что, наверно, вот так нарочито грозно говорил с ней, когда она была совсем малышкой.
Она засмеялась, засмеялась в охоту, и несмело полезла в его просторную рубашку — рукава ей были длинны, и она смешно взмахнула ими:
— Она велика мне... немножко...
А он пододвинулся к ней ближе и защитил ее спину.
— В жизни вот это и имеют в виду, — сказала она и тронула кончиками пальцев его спину, — когда говорят: «Как за каменной стеной», — сказала и пододвинулась к нему, чуть-чуть.
А туман, поднявшийся от реки, сомкнулся с другой полоской тумана и заполонил все вокруг. Сейчас уже не было видно ни Кубани, ни гор, ни степи.
— Какой-то полярный пейзаж, — сказала она. — И холодно тоже, как за Полярным кругом. — Наверно, эти слова она недавно произносила в школе — «за Полярным кругом». — И откуда такой холод? Наверно, с гор... с Эльбруса?
Он улыбнулся.