Шрифт:
Закладка:
В противном случае все те, кому ненавистна неблагодарность и неверность, покроют Вас ненавистью и вечными проклятьями. Вас всегда будет мучить совесть, Вы потеряете всю Вашу славу, которую Вы приобрели здесь у нас, и будете жить в конце концов в вечном страхе и бедности, которые будут окружать Вас со всех сторон. Из этих двух возможностей каждый выбрал бы первую, если он не потерял свой разум. Однако же, если Вы серьезно решили не иметь ни стыда ни совести и забыть благодеяния со стороны России, Ваше обещание, контракт, клятву и самого себя, то постарайтесь прислать причитающиеся мне 357 1/2 рублей и все работы и зарисовки передать профессору Крафту, как только академия прикажет ему получить их. Это, однако, должно произойти без всякого отлагательства, так как из-за Вас я вынужден жить в крайней нужде. При решении этого дела заверяю Вас, что если Вы не передумаете, то скоро почувствуете, что хотели оскорбить тех, кого Вы можете найти везде.
Ваш Вами очень обиженный друг и слуга Михайла Ломоносов”
Гмелин действительно проявил “кротость”, ответив Михайле Васильевичу на его родном языке:
“Я совершенно знаю и никогда не забывал, что с ево сиятельством г. Президентом заключил я новый контракт. И с тех пор, как сие учинилось, никакую прочую службу я себе не искал. А в бытность мою в Тубинге случилось, что профессор ботаники умре, Тюбингенский университет меня вместо покойного профессора без всякой моей просьбы выбрал, а его великокняжеская светлость, государь мой, оный выбор милостивым своим указом изволил подтвердить, однако ж понеже я о соключенном с сиятельнейшим господином президентом при том объявил, то мне велено было прежде у сиятельнейшего президента о увольнении от российской службы нижайше просить; при том в университет Тубингской указ послан, что к службе меня прежде не приводить, пока я от российской службы уволен не буду. Светлейший господин герцог государь мой сверх того показал особливую ко мне милость и для облегчения просьбы моей у его графского сиятельства мне позволил, чтобы я сверх обыкновенных при университете трудов и те описания чинил, каковые императорская Академия от меня требовать будет…
Известно же Вам, а ежели неизвестно, то многие мои приятели Вам об этом скажут, а особливо подлекарь Роде, который мне ноги вязал, что я в последние годы бытности моей в России опухолью ног болен был, а оным еще не вылечился. Сверх того прошлой весны будучи в швейцарской земле кровью много харкал…
К пути отсель до Санкт-Петербурга меньше четверти года числить нельзя, а к установлению в Петербурге еще четверть года потребен. Потому еще два года останутся, которые я мог бы в России служить. Какая польза великая от того произойти могла бы? Истинно во всех приказанных делах я больше пользы принести могу, ежели мне здесь остаться повелено будет…”
Со здоровьем у Гмелина и в самом деле были проблемы, но возвращаться в Россию он, судя по всему, с самого начала не собирался. Эпизод, имевший место перед самым его отъездом, укрепил его в решении навсегда покинуть Петербург. Некоторые профессора дали Гмелину с собой письма к своим близким в Германию. Теплов перед самым отъездом явился к профессору естественной истории и потребовал показать чужие письма – нет ли в них ненароком чего-нибудь вредного России и академии? Гмелин вынужден был согласиться.
Миллер обо всем этом отлично знал, но Михайле Васильевичу не сообщил. Если Ломоносов “поступил грубо”, то и с ним, надо признаться, поступили не очень красиво. Однако после “бешеного письма” Гмелин вернул академии все вывезенные бумаги и рисунки и согласился помогать ей консультациями, а поручителям возместил вычтенную из их жалованья сумму[108]. Инцидент был исчерпан. В “Истории о поведении Академической канцелярии…” Ломоносов говорит о “невозвращенчестве” Гмелина с пониманием. Немецкий ботаник не обязан был до конца жизни терпеть самодурство своего соотечественника-канцеляриста в чужой (и не самой легкой для жизни) стране.
А вот на отношениях Ломоносова с Миллером этот эпизод сказался. Впрочем, об этом – ниже.
3Осенью 1747 года все три представленные Ломоносовым в свое время для получения профессорского звания работы были посланы на “апробацию” Эйлеру. Формально это было сделано, чтобы получить заключение о возможности их публикации; но Ломоносов был убежден: Шумахер и другие его недруги рассчитывали, что великий математик (считавшийся и крупным естествоиспытателем) уличит выскочку в каких-то ошибках – и тогда можно будет отнять у него химическую лабораторию. Однако отзыв Эйлера оказался более чем хвалебным; приводим его в переводе самого Ломоносова: “Все сии диссертации не токмо хороши, но и весьма превосходны, ибо он пишет о материях химических и физических, весьма нужных, которых поныне не знали и истолковать не могли самые остроумные люди. Что он учинил с таким успехом, что я совершенно уверен о справедливости его изъяснений. При сем случае г-ну Ломоносову должен отдать справедливость, что имеет превосходное дарование для изъяснения химических и физических явлений. Желать должно, чтобы и другие Академии в состоянии были произвести такие откровения, какие показывает г. Ломоносов”.
Ломоносову этот отзыв показал Теплов – тайком от Шумахера. Петербургский профессор немедленно отослал в Берлин восторженное благодарственное письмо.
“Считаю, что на мою долю не могло выпасть ничего более почетного и более благоприятного, чем то, что мои научные занятия в такой степени одобряет тот, чьи достоинства я должен уважать, а оказанную мне благосклонность ценить превыше всего… Не сомневаюсь в том, сколь великим будет для меня благом, если Вы не сочтете меня недостойным беседовать с Вами письменно…”
С этого времени Эйлер на несколько лет становится едва ли не главным научным собеседником Ломоносова. Хотя руководство академии не раз давало швейцарскому ученому понять, что хотело бы от него “беспристрастия”, Эйлер к Ломоносову был подчеркнуто благожелателен. Так, когда в начале апреля 1749 года Ломоносов по совету Эйлера послал свою “Диссертацию о рождении и природе селитры” на конкурс Прусской академии наук, Шумахер, сообщая об этом берлинскому математику, намекнул, что граф Разумовский “нисколько не обидится”, если ломоносовская статья не будет удостоена премии. В ответ Эйлер написал в Петербург, что одна из представленных на конкурс (под девизами) работ отлична и что он “хотел бы, чтобы она принадлежала господину Ломоносову”. Премии Ломоносов не получил (она досталась доктору Питшу), он сам своей работой был не вполне доволен. О причинах он откровенно писал Эйлеру в письме от 27 мая: “Пока я упражнялся в обработке третьей главы, жена моя родила дочь, и из-за этого я едва закончил свой труд”. Девочка родилась слабой, много болела – отец сам лечил ее, и вылечил, по книге “великого медика Гофмана”.
Однако в приложении к диссертации о селитре Ломоносов послал Прусской академии другой, более значительный труд, “Попытку теории упругой силы воздуха”. В этой работе Ломоносов продолжает то направление своей мысли, которое было намечено в “Размышлении о причинах теплоты и холода”. В сентябре того же года Ломоносов представил этот труд на обсуждение Академического собрания и затем дорабатывал его по замечаниям Рихмана.
Предшественником Ломоносова (как и в случае кинетической теории теплоты) был Даниил Бернулли. В своей “Гидродинамике”, вышедшей в 1738 году с посвящением Эрнесту Бирону (труд был написан несколькими годами раньше, когда Бернулли работал в Петербурге), Бернулли, считая причиной упругости газа движение составляющих его частиц, дал математический анализ возможных движений этих частиц. Ломоносов сделал следующий шаг, попытавшись создать цельную механическую теорию движения частиц газа. В упрощенном виде она выглядела так: частички “воздуха” находятся на далеком расстоянии друг от друга; эти частицы вращаются (чем быстрее, тем выше температура), а кроме того, под воздействием силы тяжести (в том значении, которое придавал этому понятию Ломоносов) движутся сверху вниз и в ходе этого движения сталкиваются между собой. Таким образом, Ломоносов соединил