Шрифт:
Закладка:
Но тут, внезапно, будто повинуясь слышному только им зову, люди стали подходить к Питеру, один за другим, склоняться к нему, говорить что-то на ухо. Джон подошел одним из первых, Дэвид подтолкнул Чарльза, и тот хотел было встать, уйти, чтобы Питер мог поговорить с Джоном наедине, но Питер положил руку Чарльзу на ногу, и Чарльз снова уселся на место. Поэтому они с Дэвидом остались сидеть на диване, глядя, как Джон вернулся к своему креслу на другом конце гостиной, как его сменил Персиваль, а затем Тимоти, а затем – Норрис, Жюльен и Кристофер и как все они по очереди брали Питера за руки, склонялись перед ним или вставали рядом с ним на колени, тихонько говорили с ним, заводили последнюю беседу. Дэвид не слышал почти ничего – точнее, ничего из того, о чем они говорили, но они с Чарльзом сидели не двигаясь, словно Питер был императором и министры докладывали ему, что творится в империи, а они были слугами, которым не полагалось этого слышать, но и сбежать на кухню, где было их место, они не могли.
Разумеется, друзья Питера не говорили ничего секретного, обычные банальности, которые ему сообщали доверительно, словно тайну. Они говорили так, будто Питер был совсем дряхлым стариком, у которого отшибло память. “Знаешь, я все помню, – обычно говорил Питер, когда кто-нибудь начинал свой рассказ с “А помнишь?”. – Я еще в своем уме”. Но сегодня его словно бы осенило особой благодатью, преисполнившей его терпением, и он позволял каждому его обнимать, говорить ему что-то, не дожидаясь ответа. Он не думал, что Питеру захочется – что у него вообще получится – умирать с достоинством, но вот он сидит, благородный и величественный, слушая друзей, то и дело улыбаясь, кивая и позволяя держать себя за руку.
– А помнишь, Питер, как десять лет назад мы сняли на лето развалюху в Пайнс и как однажды утром ты спустился вниз, а там посреди гостиной стоит олень и ест нектарины, которые Кристофер оставил на столе?
– Я так переживал, когда мы с тобой тогда поссорились – ну, ты знаешь, о чем я. Я так потом раскаивался, мне хотелось взять свои слова обратно. Прости, Питер. Пожалуйста, скажи, что ты меня прощаешь.
– Питер, я не знаю, как мне быть – как вообще быть – без тебя. Да, у нас не все всегда было гладко, но я буду по тебе скучать. Ты столькому меня научил… Я просто хочу сказать спасибо.
Он понял, что больше всего людям что-то от тебя нужно, когда ты умираешь, – им хочется, чтобы их помнили, чтобы их утешили, чтобы простили. Им хочется признания и отпущения грехов, им хочется, чтобы ты помог им примириться – с тем, что ты уходишь, а они остаются; с тем, что они ненавидят тебя, потому что ты их оставляешь, и с тем, что они этого страшатся; с тем, что твоя смерть напоминает им о неотвратимости их собственной смерти; с тем, что им так не по себе, что они не знают, что говорить. Умирать означало повторять одно и то же, снова и снова, как Питер повторял сейчас. Да, помню. Ничего, я справлюсь. Ничего, ты справишься. Да, конечно, я тебя прощаю. Нет, не надо ни в чем себя винить. Нет, у меня ничего не болит. Да, я понимаю, что ты хочешь сказать. Да, я тоже тебя люблю, я тоже тебя люблю, я тоже тебя люблю.
Он слушал все это, прижимаясь к Чарльзу, тот обнимал его левой рукой, а правая лежала на плечах Питера. Он по-детски уткнулся лицом Чарльзу в бок, чтобы слышать его ровное и медленное дыхание, чувствовать щекой тепло его тела. Чарльз просунул левую ладонь ему под мышку, Дэвид поднял руку, и их пальцы сплелись. В них с Чарльзом сейчас не было никакой надобности, но если посмотреть на них троих сверху, они могли бы показаться единым организмом, существом с двенадцатью конечностями и тремя головами, одна кивала и слушала, две остальные молчали и не двигались, и жизнь во всех троих поддерживало одно-единственное огромное сердце, ровно, терпеливо бившееся у Чарльза в груди, рассылая яркую, чистую кровь по ярдам артерий, соединявшим три тела, наполнявшим их жизнью.
_______
Еще не было поздно, но гости уже засобирались уходить. “Он устал”, – говорили они друг другу о Питере, а его спрашивали: “Ты устал?”, на что Питер всякий раз отвечал: “Есть немного”, пока в его голосе не стало слышаться какое-то изнеможение – может, оттого, что терпение было наконец на исходе, а может, он и вправду устал. Он говорил Чарльзу, что днем теперь почти все время спит, по вечерам дремлет до полуночи, а затем просыпается и “занимается делами”.
Какими, например? – спросил он за обедом где-то полгода назад, вскоре после того, как Питер придумал этот свой план со Швейцарией.
– Разбираю документы. Жгу письма, не предназначенные для чужих глаз. Доделываю приложение к завещанию – список подарков, кому что достанется. Составляю список людей, с которыми хочу попрощаться. Составляю список людей, которых не надо приглашать на мои похороны. Я и не представлял, сколько списков нужно написать, когда умираешь: списки тех, кого любишь и кого ненавидишь. Списки тех, кого хочешь поблагодарить, и тех, у кого хочешь попросить прощения. Списки тех, кого хочешь видеть и кого не хочешь. Списки песен, которые нужно будет ставить во время поминальной службы, стихов, которые должны прозвучать, людей, которых нужно на нее пригласить. Разумеется, это если тебе повезло остаться в своем уме. Я, правда, в последнее время все думаю, такое ли уж это везение – все осознавать, так отчетливо понимать, что больше ты не будешь развиваться. Ты не станешь образованнее, умнее и интереснее, чем ты есть, – все, что ты делаешь и проживаешь с той самой минуты, когда ты начал активно умирать, становится бесполезным, тщетной попыткой переписать конец истории. И ты ведь все равно пытаешься – читаешь то, чего не читал, смотришь на то, чего не видел. Только, понимаешь ли, это ни к