Шрифт:
Закладка:
«Ах, Валерий, я предчувствовала то, что с тобой сейчас. Едва коснувшись губами края чаши, ты уже испытываешь страх, смущенье и тоску. Ты испугался счастья. Испугался его облика, который на миг мелькнул из разорванных туч. Ты был радостнее, когда я мучила тебя (зимой и весной 1905 года. — В. М.). Ты ведь тогда написал свои лучшие стихи!.. А теперь и в те дни — не мог ничего. И в этом слышится мне горько-незаслуженный упрек. Мне грустно и больно, Валерий. Ты заставляешь меня жалеть о многом. Но мной никогда не руководили никакие расчеты, ты знал все, что приходило мне в душу, и если в этом крылась погибель всего, что между нами, — пусть. Оставайся с призраком 30-и дней, если боишься, что можно нарушить эту „завершенную картину“, а я тихо и гордо отойду от тебя, но не хочу меняться, не хочу жить и чувствовать по выгодному плану. О, зачем у тебя такие мысли? Зачем ты губишь все так рано! […] Милый, милый Валерий, ну вспомни все, разве не хотел бы ты опять быть со мной! Куда ты уйдешь? В одиночество, в работу? Но разве я мешаю тебе? Что сделать, чтобы опять ты стал опьяненным, радостным, безумным, как на Сайме?» (17 июля).
Это настроение тревожило и печалило Брюсова. Он пытался объяснить Нине Ивановне — как некогда Вилькиной, но гораздо серьезнее — что пережитый миг не может длиться вечно и что нельзя постоянно жить на пределе, «опьяненным и безумным»: «Надо не быть людьми, а как достичь этого? Надо жить вне жизни, а за ее пределами лишь смерть. Надо дышать только любовью, но еще нет страны, где вечно веет этот воздух» (20 июля). Она упрекала его. Он каялся. Потом они ободряли друг друга экстатическими клятвами в вечной любви. 28–30 июля, в ожидании близкого свидания в Москве, Брюсов написал стихотворение «Из ада изведенные», проникнутое темой Любви-мучения, которая особенно остро звучала в письмах тех дней.
Астарта! Астарта! и ты посмеялась,
В аду нас отметила знаком своим,
И ужасы пыток забылись как малость,
И радость надежд расклубилась как дым…
Дай бледные руки, где язвы распятья!
Дай бледную грудь, где вонзалось копье;
Края плащаницы хочу целовать я,
Из гроба восставшее тело твое!
В «Венке» он дал это название циклу стихов, связанных с Петровской, но не сводимых к отношениям с ней: тема была не нова для автора и только получила мощный творческий импульс.
В начале августа они провели несколько дней вместе в Москве. Казалось, сказка вернулась. «Ты вдруг открыла мне за последней ступенью безмерную лестницу, алмазную, сияющую, уходящую в пламенную высь, в блеск, и в последнее, в невозможное, в несбыточное счастье. Иду, всхожу, все выше, выше, и там, на высоте, надо мной, для меня, протягивая мне руки, говоря мне „люблю Тебя“, — там — Ты!» (Брюсов, 5 августа). «Я люблю тебя и ничего не знаю, и ничего не хочу говорить, кроме этих слов, в которых вся я, вся моя душа, вся моя безмерная нежность к тебе» (Петровская, 7 августа). «Ты — мое счастие, Ты — моя радость, Ты — мой свет» (Брюсов, 7 августа). «Ничто уж не властно, когда я совсем с тобой, держу твои руки, смотрю тебе в глаза» (Петровская, 10 августа). «Умираю, да! умираю в последнем, предельном, в несбыточном счастьи» (Брюсов, 12 августа). Читать эти письма даже неловко — как будто подглядываешь в замочную скважину.
В конце лета наступил кризис: пора было возвращаться в город и как-то обустраивать отношения. «Я хочу все, тебя всего до конца, и это вовсе не искусство стоит сейчас между нами», — жестко заявила Петровская 24 августа, давая понять, что более не согласна довольствоваться тайными свиданиями. Следующие письма мягче, с жалобами на одиночество и неприкаянность. «Я так же неуместна, несвоевременна, не нужна в жизни, в мире», — сетовала она 28 августа и в том же письме просила посвятить ей готовящийся к изданию «Венок»: «Не посвящай мне отдел. Это невозможно. Подари мне всю ее. […] Ты же говорил мне: „Все, все, что хочешь“… Я хочу твою книгу. Это мечта всего прошлого года. Я прошу тебя в первый раз. Неужели обида Вячеслава сильнее моей страстной мечты? Больше об этом не попрошу тебя никогда. Или скажи мне одно „да“, или не будем говорить об этом. Я пойму без слов твое „нет“». Брюсов посвятил «Венок» «Вячеславу Иванову, поэту, мыслителю, другу»; имени Петровской в нем не было. Были новые нежные письма, новые страдания и заклинания: «Сбережем нашу светлую, милую радость» (Петровская, 30 сентября). И вопль отчаяния 14 декабря: «Валерий, куда ушло наше счастье?! Куда улетела твоя мечта быть со мной всегда? […] Ты уж больше никогда не говоришь прежних слов о нашей жизни. […] Мне нужна вся твоя любовь. Вот что значит мое все».
В следующие годы Нина Ивановна написала «милому зверочку» много писем, которые становились всё длиннее: обвиняла во всех смертных грехах, грозила немедленным разрывом — и тут же умоляла остаться и трогательно спрашивала о здоровье (Брюсов был подвержен легочным заболеваниям). Менялось содержание, менялся тон, с годами становясь все более требовательным и злым, но неизменным оставался максимализм. «И в доброте, и в злобе, и в правде, и во лжи — всегда, во всем хотела она доходить до конца, до предела, до полноты, и от других требовала того же, — вспоминал Ходасевич. — „Все или ничего“ могло быть ее девизом». Не обладая значительным литературным талантом,