Шрифт:
Закладка:
— Что ж, так тому и быть… И, несомненно, земля эта проклята сама по себе и в себе.
и он:
— Проклята…
и снова Маккаслин просто поднял руку, опять без слов и даже не на полку указуя, — и, как стереоскопический проектор сгущает в одну целостно-мгновенную картину бессчетные детали поля зрения, так этот быстрый легкий жест в тесной, загроможденной сумеречной комнате не только конторские книги словно бы распахнул, но и всю плантацию восставил и воссоздал в ее спутанной и сложной целости: землю, поля и товарную стоимость их; работников и работниц, кого земля кормит, одевает и даже деньгами на рождество нещедро оделяет в обмен за сев, ращение, уборку и очистку хлопка; машины, мулов, упряжь, утварь хлопководческую, их ремонт, обслугу, восполнение, — всю эту сложную махину хозяйства, основанного на несправедливости, сотворенного беспощадной алчностью и ведомого с дикарской подчас свирепостью не только к людям, но и к дорогостоящей скотине, но платежеспособного и продуктивного и притом растущего, а два десятка лет тому назад невредимо выведенного Маккаслином, тогда еще подростком, из разгрома и хаоса, в котором едва ли одна плантация из десяти уцелела, — и ныне продолжает оно здравствовать, расти и крупнеть и пребудет платежеспособным, продуктивным и растущим, покуда пребудут Маккаслин Эдмондс и его наследники, пусть даже опять лишь по женской линии и потому под новой, третьей еще какой-нибудь фамилией.
и он:
— Да, так тому и быть. Ибо не в земле, а во владельцах дело. Не только кровь, но и фамилия не та; не только цвет, но и наименованье: Эдмондс, белый, но по женской линии наследующий, может носить единственно фамилию отца своего; Лукас же Бичем, ветви старшей и по линии мужской, но черный, мог бы взять себе любую фамилию на вкус и выбор, и никто и ухом не повел бы, — но только не фамилию отца, к тому же бесфамильного…
и Маккаслин:
— Это и мне ведомо, и потому скажу еще раз: есть ведь, есть наследник и владелец — тоже внук, тоже по мужской линии, и старше Лукаса — прямой, единственный и белый, и носящий даже дедову фамилию…
и он:
— Я свободен.
и на этот раз Маккаслин не поднял даже руку, не указал на пожелтелые страницы, не сослался жестом на поля, плантацию, хозяйство — но возникла пред глазами бренная и стальная нить, прочная, как правда, и неистребимая, как зло, и протянувшаяся за пределы жизни, за письменные завещания и записи, и связующая с вожделениями и страстями, надеждами, мечтами и скорбями истлевших пращуров, чьи имена даже и дедов дед не слыхивал при жизни.
и он:
— Освобожден и от этого тоже.
и Маккаслин:
— Пожалуй, ты (я допускаю это) избран Им из всего твоего поколения, как, по твоим словам, Бак и Бадди были избраны из своего. И для одного лишь тебя понадобились Ему медведь и старик и четыре года посвящения. И чтобы созреть для дела, потребовалось тебе четырнадцать лет, и столько же, если не больше, Старому Бену, и семьдесят с лишним лет Сэму Фазерсу. А ты ведь всего лишь один. Сколько же еще понадобится лет — долгих лет?
и он:
— Много пройдет долгих лет. Я этого не отрицал. Но все равно свершится, ибо они выстоят…
и Маккаслин:
— И ты, во всяком случае, освободишься… Но нет, не освободимся ни мы от них, ни они от нас — ни сейчас, ни когда-либо после. И потому я отвергаю этот путь. Я отбросил бы его, даже если бы знал, что он верен. Обязан был бы отбросить. Да и сам ты понимаешь, что иначе я не мог бы поступить. Я таков, каков есть; всегда буду таков, каким родился, каким жил и живу. И не один я таков. Не один я, точно так же, как не одни лишь Бак и Бадди выполняли Его первый и неудавшийся замысел.
и он:
— Я тоже не один отказываюсь.
— Нет, один. И даже ты не вправе отказаться. Ведь ты наследник не только по деду. Вот рассуди-ка. Ты сказал, что в ту ж минуту, когда Иккемотуббе обнаружил, что может продать землю деду, — тут же земля вовеки перестала быть владением Иккемотуббе. Ладно, продолжай же: и во владение ею вступил Сэм Фазерс, сын старого Иккемотуббе. А кто унаследовал ее от Сэма Фазерса, если не ты? Ведь ты — вместе с Буном, пожалуй, — если не всей жизни Сэмовой наследник, то уж наверняка его последних дней.
и он:
— Да. Освободил меня Сэм Фазерс.
И Айзек Маккаслин, еще не дядя Айк — еще не скоро половина округа станет называть его дядей, а детей своих так и не будет у него, — зажил в тесной, без обогрева, комнатушке тех самых джефферсонских «номеров», где помещались заезжие торговцы лошадьми и мулами и на время судебных сессий поселялись присяжные; зажил со своим новокупленным набором плотничьего инструмента и с именным дробовиком, подарком Маккаслина (надпись вычеканена по серебру), и с компасом старого генерала Компсона (а по смерти генерала перейдет к Айзеку и охотничий рог его в серебряной оправе), и с постелью — железной раскладушкой, тюфяком и шерстяными одеялами, — которую он потом в течение шестидесяти с лишним лет будет брать каждой осенью в леса, и с кофейником из белой яркой жести.
да, взял он и наследство — от дяди своего и крестного отца, от Хьюберта Бичема, грубовато-добродушного, дородного, горластого взрослого ребенка, у которого в 1859 году дядя Бадди выиграл в покер рабыню Тенни, жену для Томиного Терла («Возможный стрит против трех открытых троек Партнер спасовал»). То была не выцветшая завещательная фраза, слабой, дрожащей, цепенеющей от смертного страха рукой нацарапанная в последней и отчаянной попытке откупиться от возмездия, а Наследство, Вещь, тяжелящая руку, объемно зримая и даже звучащая: серебряный кубок, наполненный золотыми монетами, завернутый в мешковину и сургучно запечатанный перстнем Хьюберта; кубок этот (все так же запечатанный) еще до смерти Хьюберта и задолго до совершеннолетия мальчика и вступления его в наследство стал не просто легендой, а как бы талисманом, атрибутом родового очага. Когда отец женился на Хьюбертовой сестре, то жить перешли в пещерно-гулкий дом-громадину, так и не достроенный старым Карозерсом; перевели оттуда негров, какие еще оставались, и на материно приданое докончили дом — во всяком случае, снабдили недостающими окнами и дверьми и поселились там, — все, кроме дяди Бадди, отказавшегося уйти из хибары, которую построил вдвоем с братом; мысль о переселении принадлежала матери, мысль непростая, и так и