Шрифт:
Закладка:
и он:
— А как было иначе заставить их драться? Кто, кроме Джексонов, и Стюартов, и Эшби, Морганов и Форрестов, смог бы нагнать такого страху на всех на них? На фермеров Среднего Запада, что владели не десятками и сотнями акров, не плантациями хлопка, табака или сахарного тростника, а несколькими акрами земли и обрабатывали ее сами, не нуждаясь в рабах, и не желая их иметь, и уже устремляя взгляды вдаль, на тихоокеанское побережье, а на земле своей порою не пробыв и полувека и временно осев на ней по той лишь незадачливой случайности, что издох вол или сломалась фургонная ось. На механиков Новой Англии, что и вовсе землей не владели и все мерили водоизмещением и стоимостью фабричной выделки; и на узкую прослойку судовладельцев и оптовиков, все еще оглядывавшихся за Атлантику, а с нашим континентом связанных лишь здешними своими конторами. И на тех, кому деляческая прыткость должна бы позволить загодя увидеть, — на аферистов-махинаторов, спекулировавших мифическими городскими участками застройки в дебрях материка. И на тех, кому коммерческая проницательность должна бы дать заранее уразуметь, — на банкиров, державших в залоге и землю, которую фермеры при первой же возможности готовы были бросить, и железные дороги, поезда и пароходы, на которых те готовы были устремиться еще дальше на запад, и фабрики, станки и многоэтажные дома, где скученно жили фабричные люди. (И на тех, кому досуг и образованность должны бы позволить вовремя понять и ужаснуться и даже кое-что предотвратить, — на воспитанных в Бостоне (даже если не рожденных там) холостых наследников длинной ветви бостонски воспитанных незамужних тетушек и дядюшек-холостяков, чьи руки не знали мозолей иных, чем от красноречиво обвиняющего перышка, и для кого сразу же от линии прилива начиналась дебрь и глушь, а достойны взгляда были только бостонский Бикон-хилл[39] и небеса. Я уж не говорю о всей шумливой своре тех, кто примазывался к первопоселенцам, — о лае и гвалте политиканов, о сладкоголосье самозваных служителей божьих, о…
и Маккаслин:
— Погоди. Погоди-ка минуту.
и он:
— Позволь мне высказаться. Я пытаюсь объяснить главе моего рода то, что я обязан сделать и чего сам не понимаю до конца, — пытаюсь не оправдать свое решение, а объяснить, насколько в моих силах. Я мог бы просто сказать, что не знаю, почему обязан отказаться от наследства, но знаю, что обязан, ибо иначе не будет совести моей покоя, а мне в жизни нужна лишь спокойная совесть. Но ты — глава моего рода. Более того. Я осознал давно, что ты мне вместо отца, хотя сам ты осознаешь сейчас, что вместо сына я тебе не буду… Итак, я уж не говорю о сочинителях законопроектов, о скупщиках векселей, о полуграмотных учителях школьных, о самоименованных вождях и проповедниках, обо всей этой орде недоучек, одним глазом любующихся на себя, а другим косящихся на конкурента в такой же бессменно-единственной белой рубашке. Кто еще смог бы заставить их сражаться — смог бы вселить в них такой страх и ужас, что они сплотились, повернулись лицом все в одну сторону и даже замолчали на время, — кто бы еще и через два военных года настолько ужасал их, что слышались среди них голоса, всерьез предлагавшие перенести столицу за рубеж и тем спасти от разорения и разграбления южанами, чье белое мужское население в совокупности своей едва равнялось населенью одного большого северного города, — кто, кроме Джексона, которого в долине Шенандоа три армии ловили, так и не поняв, на откате ли из боя они сами или только лишь вступают в бой; кроме Стюарта, который со всем своим соединеньем совершил круговой обход вооруженной силы[40], какой еще не видел этот континент, чтобы разведать ее с тыла; кроме Моргана, который повел конницу в атаку на броневую канонерку[41], севшую на мель. Кто еще объявил бы войну державе, площадью вдесятеро обширней Юга, населением численнее во сто крат, а ресурсами богаче тысячекратно, — кто, кроме людей, способных верить, что для успешного ведения войны не острота ума, не сметка, не политика, не дипломатия, не деньги и даже не простая арифметика и честность необходимы, а лишь любовь к родному краю и отвага…
— Прибавь сюда и предков без страха и упрека и прибавь умение держаться в седле, — сказал Маккаслин. Настал уже вечер, в мирную октябрьскую вечернюю зарю вписаны, вплетены струйки безветренного дровяного дыма. Хлопок давно убран и очищен, и весь день теперь повозки, груженные кукурузой, движутся с полей к амбарам торжественною чередою по незыблемой земле. — Что ж, может, этого и хотел Он. Во всяком случае, это получил.
И, чтобы вспомнить, что Он получил, не требовалось листать пожелтелые страницы блекнущих и безобидных счетных книг. Суровая та хроника не пером велась, и Маккаслин в свои тогдашние четырнадцать, и пятнадцать, и шестнадцать лет был ей живым свидетелем, да и сам Айзек унаследовал то время, как внуки Ноя унаследовали Потоп, хоть сами и не видели разлива вод, — то мрачное, кровавое, гнилое лихолетье, когда три разных племени пытались приноровиться друг к другу и к новой земле (которую создали и приняли в наследство и на которой приходилось жить), ибо побежденные были вольны ее теперь покинуть ничуть не менее, чем победители; племя первое, вдруг, без предупреждения и подготовки, получившее волю и равенство и нимало не обученное, как этой волей пользоваться или просто как хотя бы вынести ее, и злоупотребившее свободой не по-детски и не потому, что после стольких лет рабства и так внезапно она пришла, но злоупотребившее, как всегда злоупотребляют свободой люди, — и подумал Айзек: «Очевидно, и через страдание нельзя до дна постичь ту мудрость, что необходима человеку для различенья между свободой и распущенностью»; племя второе, тщетно провоевавшее четыре года за сохранение правопорядка, при котором освобождение рабов было нелепостью и парадоксом, — не по той причине воевавшее, что племя это было против свободы как таковой, но по тем извечным причинам, по которым человечество (не генералы и политики, а человечество) всегда дралось и умирало в войнах: чтобы сохранить прежний порядок или же прочно установить новый и лучший для своих детей; и, наконец, еще третьи — как будто без них мало было ненависти, страха и ожесточения, — третьи, даже более чуждые для вторых, родных им по крови и по цвету кожи, чем для первых, роднею не бывших, чуждые даже друг другу во