Шрифт:
Закладка:
— Прекрати, Катулл. Ты слишком пьян и не знаешь, что несешь.
— Невозможно быть слишком пьяным, чтобы сочинить стихотворение.
— Значит, ты слишком пьян, чтобы в твоем стихотворении был смысл. Думаю, мне пора домой. — Я посмотрел на аллею. За пределами тусклого светового пятна, отбрасываемого фаллической лампой над дверью, стояла кромешная тьма.
— Я провожу тебя, — предложил Катулл.
Пьяный поэт вместо телохранителя! Что может случиться, если Целий со своими друзьями решат догнать нас?
— Тогда быстрее. Ты знаешь другую дорогу отсюда? На которой никто не догадается нас искать?
— Я знаю каждую тропинку, которая ведет к Таверне Распутства. Иди за мной.
Он повел меня каким-то замысловатым маршрутом, протискиваясь между складскими зданиями, поставленными так тесно, что мне приходилось поворачиваться боком, чтобы пройти, выбирая дорогу вокруг мусорных куч, в которых возились и пищали крысы, и наконец мы выбрались на тропинку, которая взбиралась по западному склону Палатинского холма. Выбранный им путь казался хорошим, чтобы избежать встречи с убийцами, но слишком опасным для человека, который выпил столько, сколько Катулл. Я каждый момент ожидал, что он упадет и сломает себе шею, увлекая меня за собой, но он решительно атаковал подъем, лишь изредка скользя в особо крутых местах. Дорога, казалось, протрезвила его. Легкие у него действительно были сильные. Пока я с трудом ловил ртом воздух, он сохранил дыхание настолько, что мог болтать все, что приходило ему в голову.
— Если бы мы только могли стать евнухами! — провозгласил он. — Насколько мы стали бы счастливее!
— Полагаю, мы запросто могли бы стать евнухами, если бы захотели.
— Ха! Это труднее, чем ты думаешь. Я знаю, я видел это собственными глазами. Находясь в Вифинии, я совершил путешествие к развалинам старой Трои, чтобы найти могилу своего брата. Так далеко от дома! На обратном пути какой-то незнакомец спросил, не хочу ли я посмотреть на обряд посвящения в галлы. Он хотел за это денег, разумеется. Привел меня в храм на склоне горы Ида. Жрецы тоже хотели денег. Я чувствовал себя разиней-туристом, опускающим монеты во все жадно подставленные руки, этаким очередным Крассом, римлянином в поисках острых ощущений, который хочет узнать вкус «настоящего» Востока. Они привели меня в комнату, где было так дымно от благовоний, что я едва мог видеть, что происходит, и стоял такой шум от флейт и тамбуринов, что я боялся оглохнуть. Ритуал в полном разгаре. Галлы пели и кружились в диком танце, словно пальцы богини, ткущей время. Юный посвящающийся довел себя до невменяемого состояния — обнаженный, покрытый потом, извивающийся под музыку. Кто-то сунул ему в руку надломленный глиняный черепок. «Самосская глина, — шепнул мне на ухо мой гид, — единственная, не оставляющая гнойных ран». Пока я глядел, этот малый превратил себя в галла прямо у меня на глазах. Все сделал сам — никто не помогал ему. На это стоит посмотреть своими глазами. Потом, когда кровь залила ему ноги и он уже не мог стоять, остальные окружили его, вращаясь, с песнями и визгами. Мой гид хихикал, и тыкал меня в ребра, и делал вид, будто прикрывает свой пах. Я убежал оттуда в панике.
Катулл ненадолго замолчал. Мы достигли верхнего края тропинки и оказались среди лабиринта темных, молчаливых улиц.
— Только представь себе, какая свобода, — шепнул Катулл. — Все плотские страсти остаются позади.
— Галлы подвержены страстям, — сказал я. — Они едят как обычные люди.
— Да, но человек насыщается и забывает про еду. Страсть, о которой я говорю, питается сама собой. Чем больше ее кормишь, тем голоднее она становится.
— Римлянин владеет своими страстями, а не наоборот.
— Значит, мы больше не римляне. Покажи мне человека в Риме, который был бы выше своих страстей.
Я размышлял над этим, пока мы пробирались по кривым, утонувшим в глубокой тени улицам.
— Но даже кастрат не может быть уверен, что его страсти пришел конец, — подвел итог Катулл. — Взять того же Тригониона.
— А что с ним?
— Разве ты не знаешь, почему его прозвали именно так? О знаменитой эпитафии Филодема?
— Мне должно быть известно это имя?
— Варвар! Филодем Гадарский. Вероятно, величайший из живущих ныне поэтов, пишущих стихи на греческом языке.
— А, тот Филодем. Эпитафия, ты говоришь?
— Написанная много-много лет назад об одном мертвом галле по имени Тригонион. Ты понимаешь по-гречески?
— Я переведу.
— Очень хорошо:
«Здесь лежит нежное создание с женоподобными членами,
Тригонион, князь потерявших мужские приметы кастратов,
Милый очам и сердцу Великой Матери, Кибелы,
Он один из всех галлов женщиной был искушаем.
Земля святая, дай на его каменистое ложе подушку
Из набухших бутонов белых фиалок».
С этим старым стихотворением связано то, как наш Тригонион получил свое имя. Не помню, как звали его раньше, как-нибудь по-фригийски и неудобопроизносимо. Один раз, поддразнивая его насчет Лесбии, я назвал его нашим маленьким Тригонионом, по имени галла, который влюбился в женщину. Имя это так же прилипло к Тригониону, как сам он липнет к Лесбии. Я вспоминаю о нем всякий раз, когда мне приходит в голову кастрировать себя. Это может не привести ни к чему хорошему, понимаешь. Бесполезный жест. Иногда страсти бывают сильнее плоти. Любовь может преодолеть смерть, а в редких случаях мужская слабость к красоте может пережить его тестикулы.
— Так Тригонион — поклонник Лесбии?
— Он страдает так же, как страдаю я, с одним большим различием.
— Каким?
— Тригонион страдает безнадежно.
— А ты?
— Пока мужчина хранит при себе свои шары, у него есть надежда! — Катулл рассмеялся своим особенным, лающим смехом. — Даже у рабов есть надежда, пока они сохраняют свое мужское достоинство. Но галл, влюбленный в красивую женщину…
— Настолько влюбленный, что готов для нее на все?
— Абсолютно на все, без сомнений.
— Настолько влюбленный, что может ослепнуть от ревности?
— Он сходит от нее с ума!
— Он может быть опасен. Непредсказуем…
— Не настолько опасен, как Лесбия, — на Катулла вдруг напало ветреное настроение, он принялся отбегать от меня вперед и кругами возвращаться назад, подпрыгивая, чтобы качнуть светильники, свешивающиеся из окон верхних этажей вдоль улицы. — Чертова сука! Палатинская Медея!
— Медея была ведьмой, насколько я помню, и довольно злобной.
— Только потому, что она была «больна сердцем, пронзенным жестокой любовью», как сказал драматург. Ведьма, да, и раненная, вот только это меня она околдовала, а Целий ранил ее. Палатинская Медея! Клитемнестра-квадрантия!
— Квадрантия? Отдающаяся за квадрант? Так дешево?
— А почему нет? Цена посещения Сенийских бань.
— Но Клитемнестра убила своего мужа.
— Агамемнон сам заслужил это! — Он крутанулся на месте, словно охваченный безумием галл. — Палатинская Медея! Клитемнестра-квадрантия! — запел он.