Шрифт:
Закладка:
Исчерпав тему о Моргене, он подумал: «Время идет, а я трачу его на жалкие пустяки, словно жду не дождусь конца моего визита. Какими упреками я буду осыпать себя, уйдя отсюда!»
Сохрани Люсьен больше хладнокровия, он легко сумел бы найти необходимые любезные слова даже в присутствии старой девы, безусловно, злой, но, вероятно, не слишком умной. Но оказалось, что Люсьен не способен ничего придумать. Он боялся самого себя, еще больше боялся госпожи де Шастеле и весьма страшился мадемуазель Берар. А страх меньше всего на свете благоприятствует воображению.
Еще труднее было найти подходящие слова оттого, что он не только великолепно сознавал, но даже преувеличивал смешное положение, в котором очутился благодаря полной бесплодности своей фантазии, и это его особенно угнетало. Наконец его осенила скудная мысль:
– Я буду очень счастлив, сударыня, – если мне удастся стать хорошим кавалерийским офицером, так как судьбе, по-видимому, не угодно было создать меня оратором, блещущим красноречием в палате депутатов.
Он увидел, что мадемуазель Берар широко раскрыла свои маленькие глазки. «Отлично, – подумал он, – она считает, что я говорю о политике, и уже помышляет о доносе».
– Я не сумею говорить в палате о том, что глубочайшим образом будет волновать меня. Вдали от трибуны самые пылкие чувства будут обуревать мою душу, но, открывая уста перед высшим и суровым судьей, которого я буду бояться прогневать, я окажусь в состоянии сказать ему лишь одно: «Вы видите, как я смущен; вы настолько заполняете мое сердце, что у него даже не хватает силы открыться вам».
Госпожа де Шастеле слушала сначала с удовольствием, но к концу речи она испугалась мадемуазель Берар: слова Люсьена показались ей слишком прозрачными. Она поспешно перебила его:
– Вы в самом деле, сударь, имеете некоторые надежды быть избранным в палату депутатов?
Люсьен подыскивал ответ, в котором он с подобающей скромностью мог бы выразить свои надежды, и вдруг подумал: «Вот оно, это свидание, которое казалось мне высшим счастьем». Эта мысль сковала его всего. Он произнес еще несколько жалких, плоских фраз, затем поднялся и поспешил уйти. Он торопливо покидал комнаты, проникнуть в которые еще совсем недавно считал верхом блаженства.
Он вышел на улицу, крайне пораженный, словно ошалелый.
«Я исцелен! – мысленно воскликнул он, сделав несколько шагов. – Мое сердце не создано для любви.
Как! Это первая встреча, первое свидание с любимой женщиной! Как же я ошибался, презирая маленьких танцовщиц Оперы! Жалкие свидания с ними лишь заставляли меня мечтать о том, каким счастьем должно быть свидание с женщиной, которую любишь подлинной любовью. Эта мысль порою омрачала мне веселые мгновения. Как же я был глуп!
Но, может быть, я и не любил совсем… Я ошибался. Как это смешно! Как невероятно! Мне любить ультрароялистку, с ее эгоистическим, злобным подходом к миру, кичащуюся своими привилегиями, двадцать раз на дню впадающую в ярость, потому что над ними смеются! Обладать привилегиями, над которыми все издеваются, – нечего сказать, удовольствие!»
Твердя себе все это, он думал о мадемуазель Берар, он представлял ее себе в ее чепце из пожелтевших кружев, завязанном лентой блекло-зеленого цвета. Это ветхое и недостаточно опрятное великолепие напоминало ему грязные развалины. «Вот что я нашел бы здесь, присмотревшись поближе».
Он вернулся к воспоминанию о госпоже де Шастеле, от которого был так далек.
«…Я не только считал, что сам люблю ее, но мне казалось, будто я ясно вижу зарождающееся у нее чувство ко мне».
В это время он о чем угодно думал бы с большим удовольствием, чем о госпоже де Шастеле. Впервые за три месяца он испытывал это странное ощущение. «Как! – констатировал он с каким-то ужасом. – Десять минут назад я вынужден был лгать, говоря нежности госпоже де Шастеле! И это после того, что произошло вчера в лесу у „Зеленого охотника“! После блаженного восторга, который овладел мною с того мгновения, из-за которого сегодня утром на ученье я два-три раза сбился с дистанции! Великий боже! Разве я могу хоть немного быть уверенным в себе? Кто бы вчера мне это предсказал? Да что я – безумец, ребенок?»
Упреки, которыми он осыпал себя, были совершенно искренни, но тем не менее он отчетливо сознавал, что не любит больше госпожу де Шастеле. Думать о ней ему было скучно.
Последнее открытие еще более удручило Люсьена; он сам себя презирал. «Завтра я могу стать убийцей, вором, чем угодно. Я ни в чем не могу поручиться за себя».
Идя по улице, Люсьен заметил, что все окружающее вызывает в нем совершенно новый интерес. Неподалеку от улицы Помп находилась маленькая готическая часовня, выстроенная неким Рене, герцогом лотарингским, которою, как истые художники, восхищались обитатели Нанси, с тех пор как три года назад прочли в парижском журнале, что это – прекрасное здание; до той же поры она служила местному торговцу складом листового железа. Люсьен никогда не задерживался взором на маленьких серых гребнях крыши темной часовни, а если и смотрел на них, то его тотчас же отвлекала мысль о госпоже де Шастеле. Теперь он случайно очутился против готического сооружения, высотою не превосходившего самой низенькой часовни в Сен-Жермен д’Осеруа. Он долго и с удовольствием стоял около него, внимательно рассматривая малейшие детали; словом, это оказалось для него приятным развлечением.
Вдруг он с подлинной радостью вспомнил, что сегодня вечером в бильярдной Шарпантье будет состязание на почетный кий. С опустошенным сердцем он нетерпеливо стал дожидаться наступления вечера и первым явился в бильярдную. Он играл с настоящим удовольствием, ничто его не отвлекало, и случайно он выиграл. Но напиваться он не хотел. Пить чрезмерно казалось ему в тот день глупейшим занятием; он только по привычке старался не оставаться наедине с самим собою.
Глава двадцать пятая
Перекидываясь шутками с товарищами, он предавался мрачному философствованию. «Бедные женщины! – думал он. – Они приносят в жертву нашим фантазиям всю свою жизнь. Они рассчитывают на нашу любовь. Да и как им не рассчитывать? Разве мы не искренни, когда уверяем их в нашей любви? Вчера в „Зеленом охотнике“ я мог быть неосторожен, но я был самым искренним человеком на свете. Боже мой! Что такое жизнь? Надо быть отныне снисходительным».