Шрифт:
Закладка:
– Неужели каждый раз, когда я тебе звоню, ты будешь мне совать эту злосчастную N! – раздраженно воскликнул я, когда он в десятый раз стал расписывать профессиональные достоинства своей протеже, вполне, на мой взгляд, заурядной журналистки.
– Да, буду! – с вызовом сказал Шура, чтобы у меня даже не возникало на этот счет сомнений.
И, похоже, на меня он тогда впервые обиделся. Но недолго: он не умел подолгу гневаться и дуться.
Зачем мы поехали с ним на Медео, убей бог, сейчас не вспомнить. Помню свой изначальный импульс: там будет Шура, значит, надо. Какой-то семинар, какие-то тяжело пьющие молодые кинематографисты, которые были совсем, на мой взгляд, уже немолоды… По большей части все развлекали себя, как могли, но иногда нас собирали в конференц-зале на дискуссии о будущем советского кинематографа и даже шире – отечественной культуры, пытаясь пробудить в присутствующих какой-то интерес и чувство ответственности за судьбу перестройки, тогда уже схлопнувшейся и не вызывавшей энтузиазма.
Несчастные стенографистки, специально нанятые по такому случаю, пытались записывать безумные речи питерского поэта Драгомощенко, называвшего себе главой “метафизической школы”. Он был главным спикером и заводилой обсуждений. Иногда Шура пускался с ним в туманные и бессмысленные дискуссии. Но чаще говорил мне шепотом: “Пойдем отсюда”. И пока мы пробирались к выходу сквозь ряды, нам в спины неслось: “Я люблю тебя, даже не зная, есть ли ты вообще – есть ли я…”
Стихи Драгмощенко Шура не любил. Ему нравилось только его имя. Аркадий…
Шел февраль 1991 года. Тимофеевский был признанной звездой отечественной кинокритики. Уже были написаны и напечатаны в журнале “Искусство кино” его лучшие статьи про Фассбиндера и Висконти. Честь и хвала киношным начальникам, что не испугались странного вгиковского пришельца. Рискнули, напечатали, приветили. Впрочем, само время – конец восьмидесятых – располагало к таким смелым и красивым жестам. В текстах Тимофеевского поражала даже не столько энциклопедическая просвещенность и стилистические изыски (писать красиво умели тогда многие) – поражала внутренняя свобода. Какая-то упоительная легкость. Ни одного фальшивого слова, ни одной вымученной фразы. Так писать о любимых режиссерах и фильмах мог только очень молодой и очень красивый человек. Стоит ли говорить, что мне страстно захотелось с ним познакомиться.
Наша первая встреча состоялась в ресторане еще тогда не сгоревшего Дома Актера на углу улицы Горького. Там у входа дежурили строгие бабки и требовали от всех гостей членское удостоверение ВТО. Я боялся, что от Шуры тоже потребуют, поэтому ждал его у входа. И это первое его появление на морозе в какой-то короткой цигейковой шубке и без шапки, промерзшего, запорошенного снегом, напомнило мне вид индийских махараджей, зябнущих на ледяных просторах Красной площади. Сходство добавляли природная смуглость Шуры и брюнетистая шевелюра, делавшая его похожим на “гостя столицы”. Снег на черных кудрях я принял за раннюю седину.
Потом мы отогревались в ресторане, пили водку, закусывая салатом из редьки. Мои восторги по поводу его эссе в “Искусстве кино” он выслушал со снисходительной улыбкой. Они были ему приятны, но не более того. “Это старые тексты”, – небрежно отмахнулся он. И уже тогда я понял, что кино для него – не главное, да и собственные тексты – тоже. Тогда что же, что же? – допытывался я.
Шура, опустив глаза, продолжал ковырять вилкой салат, наверное, удивляясь про себя моей упертой недогадливости. Ну, конечно, жизнь, любовь и все связанные с этим переживания, бушевавшие в его душе. Тогда он рассказал мне, что пережил ужасную катастрофу и не хочет больше жить. Говорил об этом тоже с улыбкой. Как говорил почти обо всём, что для него было действительно важно. Я, как мог, утешал его рассказами о своих драмах. У кого их нет? Еще мы говорили о его планах переезда в Ленинград.
Они тогда так и не осуществились, как и его книга о Царском селе – Пушкине, которую мы с ним обсуждали. Со временем я понял, что у Шуры “короткое дыхание” в прямом и переносном смысле. Как заядлому курильщику, ему были мучительны слишком долгие прогулки на свежем воздухе – и длинные тексты, месяцами ждущие своего часа. Шура был чемпионом коротких дистанций, непревзойденным виртуозом небольших эссе. Его любимый формат – это разговор по телефону или беседа в узком кругу друзей и почитателей. Мне жаль, что тогда у меня не было диктофона, чтобы записать его монологи. Они были блистательны, остроумны, парадоксальны. Когда он импровизировал в тот наш первый вечер за столом ресторана Дома Актера или потом под небом Медео, то становился похож на Оскара Уальйда до Рэдингской тюрьмы.
Мы еще не знали тогда, что наша общая “тюрьма” уже нарисовалась на горизонте: в 1989 году вышел первый номер “Коммерсанта”. И очень скоро Шура оказался в числе первых призванных под знамена новой журналистики. Потом он перетащит туда и меня. И семь лет я проработаю в подведомственном журнале “Домовой” – первом российском глянце. Поначалу, помнится, в обязанности Шуры не входило писать самому, а лишь комментировать и сочинять еженедельные служебные записки для коммерсантовского отца-основателя Владимира Яковлева. Это был не голос из-под ковра – но голос высшего разума, придававший всему этому довольно шаткому предприятию величие и мощь нового идеологического мифа. Именно так задумывался “Коммерсант”, вскоре ставший главным рупором своего времени. И в сущности, homo postsoveticus, а в просторечии “новый русский”, вокруг которого завертелась вся новейшая история девяностых годов, – это тоже изобретение Шуры. Сама идея буржуазной газеты и этот высокомерно насмешливый тон по контрасту с эмоциональным напором и лирическими завываниями предыдущей перестроечной эпохи – это тоже он.
Как всегда, Шура предпочитал оставаться за кулисами, оформляя в безукоризненно точные словесные формулы безумные порывы и прозрения своего шефа. Могу представить, как это было непросто и даже мучительно. Да и само его существование в ежедневной газете было по большей части “жизнью во мгле”. Лишь немногие из первого призыва коммерсантовцев могли соответствовать его уровню образованности и культурному кругозору – Максим Соколов, Леня Злотин, покойная Ксения Пономарева, Алексей Тарханов. Все остальные строчили в одном стиле и под одну дуду Яковлева.
Поразительно, как Шуре удалось сохранить свой голос, свою интонацию, даже когда из “серых кардиналов”, вершителей судеб “Коммерсанта”, его разжаловали до рядового колумниста. Но именно благодаря этому скорбному понижению мы теперь являемся читателями его хроники светской, политической и художественной жизни девяностых – начала “нулевых”. Впрочем, поначалу это не было хроникой. Так, отдельные заметки (любимое Шурино словцо!) про всё на свете. Тут и первые выставки Дома