Шрифт:
Закладка:
– Скверно, когда в сыне видишь судью… Вот что, Этторе…
Еще никогда для молодого человека голос его отца не звучал так задушевно и искренно. Этторе даже вздрогнул, слушая.
– Я не буду долго говорить… Прости меня… Я… я виноват перед тобою… Непоправимо виноват.
Голос у старика дрогнул… Он отвел глаза в сторону, чтобы сын не заметил его слез.
Этторе по сердцу ударило. Это – гордый, недоступный, старый отец! Что – то толкнуло сына к нему. Он хотел протянуть великому артисту объятия и вместо того опустился перед ним на колена.
– Встань… Встань, не тебе передо мною…
Карло Брешиани наклонился… Поднял сына, прижал его к груди, но только на мгновение; ему как будто стыдно стало, и он слегка оттолкнул его. Потом подошел к креслу…
– Я сяду. Я устал…
Он поставил большую с золотым набалдашником палку между ногами и оперся на нее ладонями. Видимо – слабел с каждою минутой… О, как эта палка была знакома Этторе. Ночью дома он вздрагивал когда, издали слышал ее резкий и решительный стук в плиты каменного пола…
– Я вчера был в театре…
– Ты, отец?! В «Семействе Леркари»?
– Да! Незамеченный никем – в ложе… Нужно привыкать не обращать на себя внимания! – грустно усмехнулся он…
– Ну… И…
Этторе так ждал приговора отца, как никогда еще, даже в первый дебют, не трепетал перед решающим судом залы.
– Ну… И что же?
Отец вскинул на него глаза.
– Видишь ли… Я уж сказал… Очень виноват перед тобою… Ты – большая сила… Великий актер.
Сын опять опустился на колена и прижался губами к отцовской руке.
Сколько раз это хотелось сделать ему в детстве.
Карло Брешиани, уже не боясь быть театральным и повторить одну из своих сцен, положил руку ему на голову.
– Да ты можешь так постоять передо мною, – усмехнулся он. – Это своего рода посвящение в рыцари. И от меня принять его не стыдно. Я старый паладин и выиграл много сражений при свете рампы. Дай Бог и тебе того же… Только ты пойдешь дальше… Куда дальше! Можешь на этот раз верить моей искренности, – артист мог бы скрыть, что он думает, а перед тобою только отец. Я объявляю тебе мою последнюю волю: я оставляю театр…
– Ты? На самой вершине славы… Теперь, когда…
– Да, именно, теперь, когда… И лучше теперь, чем потом… Нужно уходить, пока полон сил. Нельзя переживать себя… И потом, видишь ли, – и он опять улыбнулся, нежно касаясь рукою лица Этторе, – мир слишком тесен для двух Брешиани… Слишком тесен… Довольно с него и одного: le roi est mort, vive le roi[90]. Брешиани первый ушел, на сцене второй Брешиани.
Кто – то сказал, династия… Да, действительно, династия, и помогущественнее любой королевской.
– Отец, отец, зачем, это! – искренно вырвалось у сына. – Зачем? Как бы хорошо было, если бы мы играли вместе. Возьми вчерашнее «Семейство Леркари»: что бы это было, если бы ты играл старого дожа, а я твоего сына!
– Нет, Этторе, не надо… Не надо.
– Подумай, ведь публика…
– Нет, нет, не соблазняй меня. Ты еще молод и чист, не знаешь, что такое сердце актера. Великого или малого – всё равно. Это гнездо зависти. Теперь я люблю тебя, ставлю выше себя. Но не прощу тебе успеха, не прощу лишнего аплодисмента, лишнего вызова. Нет, оставь… И не убеждай… Одно – ты это должен исполнить, слышишь – Брешиани не может умереть для сцены. Моини – брось. С сегодняшнего дня ты назовешься настоящим именем, и… и я буду в театре, чтобы… фу, проклятая привычка – сейчас же на ум из старой роли:
Своим благословленьем
О, сын успех твой освятить!
И он опять засмеялся – хоть ему плакать хотелось перед этим молодым и счастливым соперником, теперь залитым светом солнца, уже поднявшегося из – за Авеллино и Нолы. Старик оставался в тени – так и следовало от сих пор. И еще раз в его памяти мелькнуло грустное лицо когда то крупного трагика из ложи смотревшего на успех других…
XLII
Вечерние газеты по всему Неаполю разнесли весть, от которой чуть не весь город поднялся на ноги.
Моини, – никто иной как Этторе Брешиани, «сын великого Карло Брешиани, и сам уже почти великий». Театралы кинулись к Сан – Карло и на афишах прочли: «Ettore Bresciani (Moini)». Значит – правда! Объявили и другую новость, которая потрясла любителей сцены. Старый Брешиани будет сегодня на представлении. Места брались чуть не с бою. За полчаса до начала спектакля всё было полно. Редко Неаполь видел такой парад в ложах.
Всё лучшее явилось сюда. Это был праздник искусства. Точно совершались торжественные народные похороны одного великого человека и славилось рождение, или, еще лучше, совершеннолетие другого… Львиную голову старика, такого гордого, красивого и величавого, каким он еще ни разу не был, сейчас же заметили в ложе направо. Послышалось разом – «evviva[91] Carlo Bresciani!» – точно вся эта зала обратилась в одну грудь, и она, не жалея силы, крикнула чудное, одухотворяющееся итальянское приветствие…
Но когда кончился первый акт и на вызовы восторженных людей вышли и отец и сын, оба, – в публике началось что – то невообразимое. Люди плакали! От самого сердца в разноголосицу посылали приветы, и, подхваченный этим ураганом искреннего чувства, старик несся точно в воздушных волнах к самому поднебесью святой и чистой радости. Заметили, что, выходя, он выдвигал сына вперед, точно рекомендуя и поручая его народу. Каждому в этой зале казалось, что он пережил необыкновенно счастливое событие… И никому не приходило в голову, что Карло Брешиани умирал, для того, чтобы отныне здравствовал Этторе. Он не должен был иметь соперников, – и старик добровольно хоронил себя, избавляя сына от главного из них…
XLIII
Через два месяца Италия была потрясена другою вестью.
Близ Комо, в своей вилле старый Брешиани умер.
Великий актер не мог пережить добровольную отставку. Жизнь для него была сценой, и он, действительно, сошел с нее…
Это случилось вечером.
Солнце садилось… Тьма подходила таинственная, печальная.
На террасе собралась вся семья. Этторе кончил уже в Риме гастроли и приехал сюда. Отец его был возбужденнее, чем ког д а – н и б у д ь…
Вдруг он спросил:
– Что это? Почему так темно?
– Ночь наступает, батюшка…
– Да ведь небо было чисто.
– Оно и сейчас чисто.
– Где же звезды?
– Вон они…