Шрифт:
Закладка:
XCVI
— Где он? Там?
— Сюда пожалуйте, ваше благородие!
И дверь отворилась (я забыл запереть ее).
Вошел человек, еще довольно молодой, высокий, плечистый, в синих очках, с большим лбом, большими усами и бакенбардами, в сером резинковом макинтоше.
— Узнаете меня? — спросил он, подойдя ко мне. — Нет? Не узнал!
И он быстро сбросил макинтош на турецкий диван, бросил на него широкополую мягкую шляпу и очутился в летнем сером люстриновом сюртуке.
Затем он вынул большой батистовый платок и с наслажденьем начал обтирать лицо, бакенбарды и шею, проговорив:
— Этакая непотребная пылища у вас!.. Так не узнал? Старого-то товарища? — И он сел на диван прямо против меня. — Усы, бакенбарды отрастил, синие очки надел. Это чтобы снег на ваших проклятых горах не портил глаз. А? Не узнал? Серьчукова-то? Не узнал… Стыдно!
— Серьчуков! — вскричал я. — Неужели это ты?
— Я самый — Петр Сергеев Серьчуков сын.
Это был медик, бывший студент К… университета. Он был старше меня по крайней мере пятью годами и целыми тремя курсами, так что я застал его в университете уже на третьем курсе.
Он меня лечил от некоторой негласной болезни, и целый год мы с ним были очень коротки.
Мы обнялись и расцеловались.
— Что это ты, пистолет осматривал? — спросил он, смотря на меня.
— Д-да… осматривал.
— Да что ты какой кислый? — спросил он, смотря на меня подозрительно. — И глаза красные… Это от пыли, или от солнца, или… Не хочешь ли я тебе aqua laurocerasi закачу, а не то валерьяшки хватим… guttas quinque decern… у меня есть с собой.
Я махнул рукой и закусил нижнюю губу; но слезы невольно побежали из глаз.
— Бэ-э! М-э-э-э! — заблеял Серьчуков. — Это, брат, бараний язык. Я ему не обучался. А ты лучше объяснись обстоятельно, в чем кручина лютая.
И он своей крепкой и сильной рукой схватил меня за руку, потянул, посадил подле себя на диван и обнял.
— Ну, поведай твою тайну, ибо на свете нет ничего тайного, что бы не сделалось явным. Эй, ты! Ваше благородие, как у тебя денщика-то зовут? Эй, пигалица кавказская!
Я быстро утер глаза и кликнул денщика.
— Ну, казенный инструмент, слушай! Ступай к нам и спроси у нашего крепостного инструмента Ивана мою походную аптечку. Скажи, что дохтур прислал.
— Слушаю, ваше благородие.
И он, повернувшись налево кругом, отправился.
XCVII
— Ну рассказывай же: «Чем тебя я огорчила?» — обратился он ко мне. — Но только первоначально дай чем-нибудь промочить горло… смерть пересохло! И всего лучше: нет ли у тебя водочки? Какого-нибудь этакого шнапсику или просто православного сильвупле?
— Коли хочешь, так кахетинское есть, а водки нет.
— Ну, давай и кахетинского, ничего, освежимся.
Я превратился в денщика и достал из шкафчика бутылку и два стакана.
— Вот этак-то приличнее будет, — сказал он, — наливая стаканы мне и себе. — Давай, за мой приезд и твое огорчение! Хлопнем по-старинному!
Мы чокнулись.
Стакан вина натощак ударил мне в голову, и все сердце покрылось каким-то кисло-сладким туманом.
Я рассказал ему всю историю моей любви, затем моего ареста и нашей разлуки с Леной.
Он внимательно слушал, курил сигару и во время рассказа выпил почти один всю бутылку. Попросил еще. Я вынул другую бутылку.
— Так, значит, бросила тебя… Ну, брат, скажу тебе, что у бабья бывает много разных капризов и прихотей, но такого не встречал… Нет, не видал! А это, знаешь ли, хорошо! Она, знаешь ли, того, с характером. На нее можно, брат, положиться… вот что хорошо!
Он, очевидно, несколько опьянел.
— А вот ты попробовал бы возиться с такой бабенкой, с какой я теперь вожусь, так ты бы того… не сладил!
— Да и я хотел было стреляться… Тяжело, ужасно тяжело!
— Стреляться-то? Правда, брат, правда! Тяжело! И оставь ты эту глупость, сделай милость. Стреляться можно только после смерти… Если бы тебе, брат, привелось возиться с такой бабенкой, как у меня, так ты бы двадцать раз застрелился… ей-богу!
И он хотел еще подлить вина, но в бутылке не оказалось ни капли. У меня был еще полный кувшин, но я счел за лучшее не предлагать ему.
— И что в ней пакостно, так это то, брат, что капризы-то у ней — шут дери ее душу! — какие-то несуразные. Приспичило, например: поедем на Кавказ! И каких резонов ни представлял ей — ничего! Поехали!..
Он немного помолчал и провел рукой по густым волосам.
XCVIII
— Кто же она? — спросил я его. — Жена твоя?
Он усмехнулся и махнул рукой.
— Хватил! Коли была бы жена, так я бы ее двадцать раз спустил… Нет, брат, не жена, а хуже жены, в тысячу раз хуже! — Он вдруг нагнулся ко мне и проговорил быстрым шепотом: — Миллион за ней чистогану! — Он прищелкнул языком и отшатнулся. — И если я, Петр Сергеев, сын Сеньчуков, хоть одним словом или делом обмишулюсь, то не видать мне этого миллиона как ушей своих… Понимаешь?
В это время вошел мой денщик, держа обеими руками небольшой ящик красного дерева с медными скобками и наугольниками.
— Это что?! Аптека? Ну, мы уж приняли капель! Теперь, брат, не нужно. Отнеси аптеку назад. Марш!
— Слушаю, ваше благородие! — И он повернулся и отправился назад.
— Я с этой бабенкой, брат, третий год валандаюсь. Окончив курс, поехал я, как тебе известно, в Питер, чтобы там, так сказать, в медико-хирургической пообтереться. А тут случай подвернулся. Меня ей рекомендовал Буяльский. Поехали мы с бабой по горам, по озерам. Горы страшенные, озера, что твоя синька. Мыкались мы с ней, мыкались… по Швейцарии, по Италии, по Испании; прожили, почитай, с полгода в Париже. И там не понравилось! Поедем, говорит, в Америку. Съездили и в Америку. Я по-английски ни бельмес. Скучища смертельная! Прожили с месяц — поедем в Индию! Ах ты, шут тебя разорви! Точно это у бабы спица в пояснице. Съездили и в Индию. Из Индии махнули в Лондон. Тут промыкались месяц и затем в России и прямо сюда.
— Да что же у ней, — спросил я, — болезнь, что ли, такая?
— Болезнь, да другая. — И он закурил новую сигару. — У ней, как тебе сказать… И сам я хорошенько не разберу, что такое у ней. Только повреждена основательно. И главное не то, что у ней галлюцинации, а все предчувствия. Необыкновенная живость представлений. Представится ей что-нибудь,