Шрифт:
Закладка:
— Est-ce que l'abolition des serfs est possible maintenant quand nous mêmes nous ne sommes que des serfs de nos passions et des nos tempéraments?[21] Мы, знаете, с одной стороны, преклоняемся и благоговеем, а с другой — рвем и мечем. Точно поляки: «шляхтич на загроде, равен воеводе!» С другой стороны, наши бедные крестьяне, ils sont si accoutumés à notre patronage, à nos surveillances[22], что они сделались совсем ребята, они отвыкли даже рассуждать! Право! Не цепи рабства страшны, но та цепь, которая сковала воедино крепостника и крепостного. Ее трудно разорвать… Вот в чем вопрос!
При этом Серьчуков не выдержал. Он обернулся, хотел что-то сказать, но только махнул рукой и снова отвернулся.
Я, помню, не мог тогда понять многого из того, что говорила Серафима, и много, может быть, понимал не так; но эта сентенция крепко удержалась в моей памяти, и я теперь дивлюсь невольно вдумчивости и уму этой нервной натуры, которой я весьма многим обязан.
— Освободите крестьян, — продолжала она, — они сами себя съедят (ils s'avaleront eux-mêmes). Сперва съедят нас, помещиков, затем начнут поедать друг друга. Понимаете ли вы, какой это страшный, великий и какой это темный вопрос?! Туча, кровавая туча висит над Россией и творит в ней страшное, темное дело (une affaire sombre et affreuse). И нам нет выхода… нет!
И вдруг она закрыла лицо руками и нервно, истерически зарыдала.
— Ах ты, Господи! Беда с этими нервными субъектами! — вскричал Серьчуков, вскочив с диванчика.
Он быстро, порывисто схватил стакан воды, стоявший на столике, и весь его грубо опрокинул на голову Серафимы.
Она вздрогнула, вода полилась по кружевному покрывалу, по ее накидке, по ее черным волосам. Она с наслаждением прихлопывала по ним руками и тихо шептала:
— Merci! Merci! Это пройдет… Ça passera… Это улетит… И все улетит!
CV
Помню, я встал при этом новом грубо-резком пассаже Серьчукова, взял папаху и хотел уйти. Но он неожиданно выдернул папаху из подмышки и еще неожиданнее усадил меня на диван, проговорив шепотом:
— Куда! И тебя оболью!.. Сиди!
При этом новом насилии моя натура опять заволновалась, и я снова вскочил с твердым намерением уйти, но сама Серафима, вся мокрая, со слезами на глазах, вдруг поднялась с дивана и подошла ко мне.
— Куда вы? — удивилась она. — Посидите хоть немного! Скука, духота… Я сейчас, сию минуту переоденусь. Это все нервы. — И она мило улыбнулась сквозь слезы и почти бегом, вприпрыжку, исчезла за дверью, которая была завешена также ковром в виде портьеры.
— С ними, брат, нельзя иначе, — оправдывался Серьчуков. — Ты не соболезнуй и не волнуйся! Если бы я ее не окатил, то она ревела бы вплоть до самого вечера. А вот окатишь стаканом или кувшином воды, да прикрикнешь свирепо, субъект… того… и замолчит.
Помню, я тогда немало дивился этому объяснению и считал Серьчукова удивительно простым и грубым, хотя он тут же начал весьма докторально доказывать, почему с нервными, истерическими субъектами нельзя обходиться иначе. Помню, он толковал мне это, пересыпая речь разными медицинскими терминами. Я слушал и ничего не понимал.
Портьера поднялась, и Серафима снова явилась, явилась свежая, розовая, опять вся в белом кружевном. Я подумал тогда, что она даже немножко подкрасилась; но она была удивительно симпатична и «апетитна», по выражению Серьчукова.
— Вот и я, — проговорила она. — Простите меня за то, что я сыграла непрошенно-негаданно маленькую фугу на моих нервах. А все этот несносный Petrus Серьчуков. У, противный! Я только удивляюсь моему терпению, которое может переносить такого человека.
— Это вы можете дивиться сколько угодно, только слушайтесь.
— Не хочу я вас слушаться и не буду.
— Ну ладно! А теперь будемте в карты играть.
— Как в карты! В этакий жар…
— В жар-то и следует играть в прохладной комнате, с бутылкой холодненького под рукой.
И он с наслажденьем прищелкнул языком и облизнулся.
— Хотите?.. — обратилась ко мне Серафима. — Как вас зовут?
— Владимир Павлович.
— Хотите, Владимир Павлович, в ералаш или в преферансик?
— Я ни в какую игру не играю.
— И прекрасно делаете. Это только Петрус Серьчуков любит карты и бутылки. Фи!
CVI
Она немного помолчала, помахала большим перламутровым веером и, пристально посмотрев на Петруся Серьчукова, проговорила с ударением, сентенциозно.
— Россию губят два врага: карты и водка. От нечего делать — ха! ха! ха! — от нечего делать у нас в России везде и всюду играют в карты. В картах наука, искусство, общественные вопросы, все… а надоело играть в карты, то пьют водку или вино. Холодненькое! Господи! И так всю жизнь! — Она пожала плечами и вся нервно вздрогнула.
— Серафима Львовна, — заговорил Серьчуков, выбросив за окно окурок сигары. — Ведь в картах отвлеченье, а в водке забвенье. Чего ж вы еще хотите?
— Отвлечение! От чего? — И глаза ее расширились и заблестели. — От полезных трудов? Забвение! Чего? Обязанностей и прав гражданина!
Серьчуков махнул безнадежно рукой.
— И вот этакие отвлечения и забвения и довели нас до темной бездны, в которую мы несемся теперь. Они довели нас до тьмы, в которой мы бродим.
— Да в какой мы тьме бродим? Разъясните, пожалуйста. Ведь все это чистейшие фантазии, ей-богу! Ну, вот тут теперь свежий человек (и он указал на меня). Объясните, ради бога, в какой это такой мы тьме бродим.
— Да, да и да! Мы только играем в карты, пьянствуем и ничего не знаем, что вокруг делается и куда мы идем. Les interêts du peuple doivent être les interêts de toute la nation[23].
— Это вы у меня украли.
— Но разве мы знаем интересы, разве мы знаем нужды этого бедного труженика, этого страдающего народа?
— Браво! Браво! За это я вам все прощаю… все! — И он встал и залпом выпил стакан лимонаду, который внесла в это время Тэнни.
— Мы не знаем даже, сколько у нас в России этого темного народа, — прошептала она и всплеснула руками. — Мы не знаем, чем, как он живет; мы не знаем, что делает и что он может сделать. Мы ничего не знаем, и мы живем. Nous vivons comme des brutes[24], картами и вином, живем dans les ténèbres de I'ingnorance[25], а помимо нас, пьяных или грязных и ни о чем не думающих, творится тихо, неслышно cette affaire obscure, это темное дело, que nous appelons