Шрифт:
Закладка:
По неопубликованным юношеским книгам лирики и прозы, следы от которых все же сохранились или раскопаны, по отсеянным при переиздании ранних поэтических сборников стихам, по первым, потом неперепечатывавшимся, но сохранившимся у книгочеев сборничкам эссе начала 1920-х видно, от чего Борхес потом упорно и сознательно уходил. (Не забудем: этот путь в нем и вместе с ним проделывала вся латиноамериканская литература, которой на карте мира до Борхеса – двух книг его новеллистики, изданных в 1940-е годы, с их мировым эхом в 1950-е – попросту не было.) Дело не только в велеречивой пышности метафор, разъедающих лирику и прозу. Скорее, молодого Борхеса стал смущать безответственно раздувавшийся его сверстниками и современниками культ «я», не обеспеченный собственным достоянием (не потому ли сбивались в кучку?), зато ощутимо девальвировавший слово (не оттого ли слова изливались с такой щедростью?). Вместе с тем легко видеть, что многие составные части того, что потом стали называть Борхесом – эрудиция, любовь к детали, ироничность, включая самоиронию, рассчитанный контрапункт английского барокко с ла-платским танго, – в первоначальных опусах уже есть. Мелькают знакомые нам (по будущему) образы, звучат привычные (ретроспективно) имена. Чего, пожалуй, еще нет (но что, как теперь кажется, уже проскальзывает в примирительных интонациях, во внимании к повседневной прозе), так это спокойного чувства невидимой точки за любым горизонтом и даруемого этим спокойствием доверия к языку, к у-словности слова. Последнее свойство Борхес потом свяжет с классичностью, но в лагерь классиков – именно из-за борхесовской сосредоточенности на запредельной вехе – не перейдет. Он предпочтет трудить оба крыла литературы: и классическое и романтическое.
Однако выбор при этом сделает жесткий – и неожиданный. Парадоксально, но целиной для этого, казалось бы, до мозга костей литературного юноши, знатока и ценителя разнообразнейших книжных традиций станет… нелитературное. Как будто бы не попадающие в горделивую литературу с большой буквы низкие предметы (мошенничество, преступление, сводничество, предательство, промискуитет, выпивка и малопристойные танцы мулатов и «черных»). Не удостоенные места в высокой словесности очерк, фантастика, детектив. Не попадающие ни в какую родовидовую ячейку – им и названий-то не подберешь – новеллы-эссе, стихотворения в прозе, рецензии на несуществующие книги. С конца 1920-х годов Борхес несколько десятилетий работает в ежедневных и еженедельных газетах, в массовых тонких журналах – семейных, иллюстрированных, включая придумывание подписей, скроенные тут же на месте врезки от редакции, заметки в подбор, материалы по случаю (как скандализовал он этими неблагородными сюжетами обожаемую и обожавшую его мать и как мучаются теперь литературоведы, устанавливая авторство сотен и сотен не подписанных Борхесом публикаций и предавая их тиснению прямо геологическими пластами: «Напечатанное в „Пестром обозрении“», «Напечатанное в „Критике“», «Напечатанное в „Юге“», – и так том за томом, конца пока не видно). Плодоносная разнородность здесь – и свидетельство, и источник силы: Борхес – не эстет, Борхес – работник. Но пока еще не найдены две главные вещи, по которым его будут узнавать и которые кто-то готов теперь счесть «единственным настоящим Борхесом»: облик и интонация старика в поэзии, жанр и тон писателя на географическом краю земли и при конце исторического мира (мира традиции, мира книги) – в прозе.
С той поры – по хронологии это примерно начало и середина 1950-х, слом и крах пероновской диктатуры, годы растущего, в том числе за рубежом, признания, как, кстати, и выхода латиноамериканской литературы за географические и языковые рамки, время первого Собрания сочинений, высокого официального поста и вместе с тем окончательной слепоты, – к высочайшей борхесовской продуктивности и его поразительному разнообразию присоединяется жестокий отбор. Показательно, что на вещи, написанные Борхесом в соавторстве (их количество и жанрово-тематическое разнообразие ничуть не меньше – Борхес, что для его постклассического облика опять-таки характерно, любил и умел работать в паре), беспощадность мастера к себе как будто не распространялась: они были собраны и изданы при его жизни. Радикальность самоопровержения, масштаб безжалостно отброшенного – в отсев ушло приблизительно четыре пятых не просто написанного, но уже так или иначе опубликованного авторитетным писателем, для кого-то даже мэтром! – впечатляют. Присовокупим к этому плоды последних лет и месяцев жизни – новеллы, эссе, книги, вышедшие после кончины автора; дополним реестр целой библиотекой составленного и переведенного неуловимым и неисчерпаемым аргентинцем. Вряд ли случайность, что последние (скажу осторожнее, словами аргентинского писателя Рикардо Пильи: «те, которые мы, сраженные совершенством такого финала, считаем сегодня последними») замыслы всеохватного Борхеса – это книга мира «Атлас» и книга книг «Личная библиотека».
Теперь Борхесу – век. Обычно к этому символическому возрасту писатель, и не всегда по чужой воле, бронзовеет: мемориально-чеканный профиль, академически выверенное (вываренное) собрание программных сочинений. С Борхесом ничего похожего – цикл завершен, идет новый: «Сызнова ныне времен начинается строй…» – процитировал бы он, вероятно, любимого Вергилия (в 1938 году эти строки спасали и спасли его в двух шагах от смерти). Всемирная библиотека, которая по условности – по нашей о том у-словленности – носит имя «Борхес» (сам он считал ее принадлежащей всем и никому) и состоит из конечного, хотя и не доведенного пока до конца, числа элементов, как известно, «периодична и бесконечна».
Суметь разгадать себя
Пессоа – поэт совершенно поразительный. Не только поэт, но и прозаик, и драматург, и эссеист, и философ. Он породил целое семейство своих гетеронимов, то есть мнимых людей, со своей фамилией, биографией, поэтикой. Было несколько поэтов, которых он создал, с разными стиховыми манерами, не говоря уж о разных именах и биографиях. Было несколько разных философов, которых он создал. Драматургов. Писал на нескольких языках. Больше всего португальский и английский, но и на французском, латыни, немецком… Наследие совершенно бездонное, до сих пор публикуется, и никак не могут его исчерпать. И конечно, он фигура абсолютно ключевая[140].
Я, переводя, только одну «веточку» взял с его «дерева»: это такие «песенки», манеры немножко верленовской, что ли, которые он подписывал собственным именем. Ну, учитывая, что его имя Пессоа, «персона», что обозначает и личность, и личину, то есть маску, по-португальски. Значит, это «песенки» такие. Как переводить?.. Луна – луна, одна – грустна (примерно)… И чего с этим делать?..
Пусть вихрь гудит ураганней
И даст отдохнуть уму.
Маячит на дне сознанья