Шрифт:
Закладка:
Еще Введенская рассказывала, как при ней в поезде, когда она ехала в Елец, солдаты прямо в вагоне, не выводя в тамбур, закололи штыками двух бывших офицеров, забрызгав кровью пассажиров и пообещав, что и их «переколють, ежели ишше вякнут». Офицеры были раненные на германском фронте и не смогли доказать солдатам, что они не белые.
Введенская не любила говорить о политике, избегая этих тем. Она всецело замкнулась на эстетическо-религиозных переживаниях. У нее очень удобно смешалась религиозная мораль и искусство. Хотя она и была врачом, но избегала физической помощи больным членам общин. Этот вид работ мы все несли исправно и ходили за паралитиками. Человек, когда он стар и болеет, — дурно пахнущее, зловонное существо и уход за ним — дело для белоручек неприятное124. Зоя Васильевна Киселева говорила о Введенской: «Мария Михайловна у нас большая либеральная барыня».
Это барство было в том, что ее общение с людьми было, в общем-то, прохладно и отдаленно, и сильно формализовано. От нее совершенно не исходило теплоты, хотя она была человеком не злым и благожелательным к людям. Она была профессиональной собеседницей, и только. Наставницей, как Строганова и Киселева, она не была — у нее было приятно собираться и молиться125.
До войны к ней часто приезжал священник-катакомбник отец Василий. Он был уроженцем Смоленской губернии, не стал служить с сергианами и жил внешне мирянином, плотничая. Жил он где-то в районе Нового Иерусалима и приезжал к Введенской дня на три, и тогда служил все службы и совершал требы. Она сама его нашла и к Строгановой не водила. Вообще, излишне разных людей друг к другу не возили — боялись.
Жила Мария Михайловна в дореволюционном доме напротив сакрального здания в виде красной звезды — Театра Советской Армии. В квартире жила еще одна семья, сочувствовавшая Марии Михайловне и молившаяся с ней. У нее была очень большая угловая комната, одна стена была целиком завешана иконами. Напротив икон стоял резной аналой работы Абрамцевской мастерской, полный закапанных воском старинных богослужебных книг. Этот аналой ей подарила дочь Васнецова, ее старинная хорошая знакомая. Комната была на первом этаже, но из-за поднятия почвы она стала полуподвальной, и были видны ноги проходящих граждан. Свечки у Марии Михайловны были из старообрядческого общежития на Преображенском кладбище, там тогда еще жили монашки, делавшие их из настоящего воска.
После войны к Введенской, строго в один и тот же день, ближе к вечеру, приезжал неутомимый гребневский батюшка отец Иоанн. Обычно он ночевал, и ему ставили ширмочку. Сухой, подвижный, среднего роста, нарочито плохо одетый — он любил ходить в старой ушанке с висящими ушами без тесемок, с двумя потертыми котомками на плечах, всегда с простой самодельной палкой, он был похож на нищего странника. Рясу он не носил. Сидел по тюрьмам он с тридцатых годов, а брали его еще с революции, за проповеди. Он был рукоположен задолго до революции. Служил в разных епархиях, к югу от Москвы. Он считал себя русским народным священником, не признавал никаких послереволюционных церковных властей и никогда не поминал их на службе, ограничиваясь: «И еще помолимся о всех православных патриархах».
Властей он тоже не поминал: «Помолимся о земле Российской и о православном народе ее». Вообще, тогда многие поминали по-разному и на свой лад. Страдая определенным нигилизмом по отношению к Патриархии, который он выстрадал в гонениях, отец Иоанн говорил: «Ваш Патриарх Тихон тоже был хорош — всего боялся. Вот они и убили его тихо, незаметно, как будто он и не жил вовсе. Народ не восстал тогда, и все смолчали, как будто ветеринар кота Ваську уколол, а не первого Патриарха после Петра»126.
Отец Иоанн рассказывал, что, когда он скитался по лесам Брянщины, то в некоторых уездах все церкви были закрыты127, и крестьяне, зная, что он придет, собирались в глухом лесу сотнями, и он крестил их детей в лесных озерах, венчал венцами из бересты и служил литургию и всенощную среди вековых деревьев. У него иногда даже не было с собою креста, и он делал его из двух палочек и веревки.
После войны его отпустили — он выжил и хорошо себя чувствовал, хотя был уже очень стар, но выполнял в лагерях все нормы, и его любило начальство за абсолютное бесстрашие. В лагере он отказался признать и Сергия, и Алексия I, он сказал следователю: «Зачем мне их признавать, если я уже от самого Патриарха Тихона и митрополита Петра при их жизни отрекся».
Его вызвал к себе Симанский и сказал: «Я знаю, что вы никого не признаете, и меня тоже, но коль вы уцелели, то служите. Я дам вам самый богатый приход Московской епархии,
который никогда не закрывали и служили там до смерти. Мне надо иметь хоть одного независимого священника, к которому можно посылать на исповедь пастырей и монахов, и которые не выдадут тайну исповеди и не донесут». Что было, то было, и из песни слова не выкинешь.
Отец Иоанн так говорил о Симанском: «У него много родни расстреляли. Его самого чуть не арестовали как дворянина. Он в глубине души товарищей не любит и ждет не дождется третьей мировой войны, чтобы их предать. Но он хочет сыграть только наверняка, а в таких делах всегда риск нужен».
Отец Иоанн знал массу людей и адресов до войны и никого никогда не предавал, это было многократно проверено, но Строганова его к себе все равно не пускала, говоря: «Он человек надежный, но страшный русский анархист и считает, что между ним и Господом никакой законной иерархии нет. А она есть, только невидимая пока, и ее не признавать нельзя».
Отец Иоанн получил от Симанского Гребневский приход под Фрязино с двумя огромными