Шрифт:
Закладка:
быть может, стоит на жизнь взглянуть по-другому?
Не предаваться мечтам и не жалеть
о прошлом, которое было и не было. Мир
всегда перед нами, у нас на глазах:
зажигалка, две кружки, последняя сигарета,
след утюга на столешнице, ручка и лист,
который дальше не хочется пачкать. Чтобы мир изменился
выбрось в урну окурки.
Осень уже наступила. Иного уже не достичь.
От Кейптауна до Карачи 8600 километров.
Об одной фотографии: солнце
Года текут неспешной чередою исписанных страниц,
а почерк твой выводит
пунктиры нетерпения и паузы без слов и без надежды
прервать поток бегущих дней, и превратить их в ночи,
где арабески звезд мерцали бы на аспидном пространстве
под тремоло цикад и лисье тявканье, под перепевы
лягушек и всполошный окрик
неведомой и сонной птицы, – звуки,
стекающие в узкие воронки твоих ушей по
скользким стокам тьмы.
Игра воображенья, впрочем,
обманывает нас без злобы и тайных намерений, просто так.
Вот ветер гонит пепел и песок, озвучив посвистом
молитву богомола, ящерицы, дрожь колючек,
склоненных жарким дуновением,
и почва источает свой нектар, но этого
не передаст нам объектив.
Не передаст он и того, что расплылось
за крупным планом, за тобой, в прозрачной дымке
(снизу – дата: жизнь, как водится, расставлена по дням,
подобно фотографиям в альбоме).
Время, что нами овладело (словно бы хронометристом,
следящим за движеньем эталонных стрелок),
нас убедить пытается, мол, вечно лишь незримое –
отсутствие, что неизменно, потому – всегда присутствует.
И всё принадлежит ему: гробницы фараонов, плач
Гильгамеша, законы Хаммурапи, имена
двух сотен тысяч с хвостиком пророков,
упоминаемых в традиции исламской, но
непоименованных. (Наверняка мы так же
помечены в каких-нибудь отчетах, и числимся среди
рожденных в Азии, к примеру, в боге или в сердце,
или куривших с неким кёльнцем анашу
между Валенсией и Картахеной.) Мы
заперты в своей судьбе. Но небо и земля
не терпят неизвестности. План-кадр: горы
повисли над долиной, над тяжестью вечерних облаков.
Тихую мелодию (всё время выше на одну октаву)
напевают голоса камней: прожилки
базальтовые, точки кварца. И звенит земля. Ей вторят
флейты полых стебельков,
в сухих головках мака семена тряхнуло, как в маракасах, и
заныл песок, сдуваемый с бархана: по-арабски.
Играет Dead Can Dance и голос Лизы Джеррард
плывет по комнате и постепенно утекает
в открытое окно – во мглу и снежный шорох. Ты молчишь,
не в силах совладать с навязчивой фантазией. Ты здесь.
То, что тебя тревожит, залегло
на дне кофейной чашки, посмотри. Быть может,
ты увидишь знаки. Остальное –
домыслишь. Много ль нужно, чтоб открыть глаза?
Не больший героизм ли не видеть? Пустота
в какие-то мгновения сильней
воспоминаний и желаний. Бросить всё
и ринуться куда-нибудь взаправду – не так-то просто.
Ведь свобода, по сути, форма новой несвободы. Впрочем,
сейчас неважно – дойдешь ли ты пешком, отправишься
на самолете,
на поезде или на стуле дома. Зачастую,
неведомо знакомое – то, что всегда под боком. Но
мир трубит надсадно, бьет в литавры, чтобы
воздать себе осанну, чтобы заявить: я есмь. Для этой цели
используются модные журналы, фильмы, книги, глянец
рекламных транспарантов и щитов. А также фотографии –
оттуда, где ты себя оставил. Или – нашел.
Но там ли, здесь ли? Место
потому и место, что покидается: надолго ль, навсегда.
Вернуться – порою означает ссылку. Впрочем,
быть вздернутым на летней дыбе во сто крат
милее зимних снежных нежных кандалов.
Рвет ветер стылой пятерней заиндевевший тополь. Часть окна
покрыта ледяным ландшафтом.
Время и пространство к обману склонны.
Темные места мелодию не портят, но
распластывают, словно дым над топкою низиной:
сухие ветви, почва – всё в изломах, в трещинах;
и виден пыльный след, ведущий в никуда, верней,
к горам, к бурьяну, к сигарете,
к ветшающим дворам и дальше – в даль,
где родина всегда на горизонте, всегда видна и
так всегда немного осталось, чтоб дойти.
Смотри не отвлекаясь: этот путь нам предстоит пройти вне
речи, полной амплификаций, вне амуров, лета, что на память
нам норовит оставить лишь слепые снимки –
в разводах радужных и даже в пятнах
гелиофобии. Так одуряет свет,
что больше нет просвета. Только
и остается – двигать дальше, дальше, много дальше. Мимо
виноградников, вдоль берега, поросшего
бетоном, ряской, волосами утопленниц; смотри –
нить паутины нас соединила. Трачу пленку. Но боюсь,
что выйдет только два-три кадра: солнце. Ты
лицо закрыл рукой: диагональ
контрастной светотени. И еще
«не надо фотографий», ты сказал.
Сентябрь
Всё меньше воздуха.
Всё больше боли, слов и схем
из слов – напластований,
что сконструированы, но не конструктивны.
Твой взгляд, твое молчание, твой жест.
Ты множишься, как будто
растерзан был менадами. Слова –
не то, что мы пытались пронести
домой, сквозь толщу сумерек и дней,
набитых личностями и безликих. Занавеска
колышется. Ничто не происходит.
Смерть. Слова.
Дневник: Фергана, 2000 г
I
Здесь самая разборчивая речь –
беседа ветра с листьями. Всё остальное – звуки, голоса –
стремится к тишине, подвластное
негласному закону здешней атмосферы.
Даже рупор, динамик, что по старой традиции
разносит бодрые мотивы над парком,
доносится как будто издалека.
Последние сентябрьские дни прохладны, но
вылизаны светом, словно серебро
лежит в основе зримого процесса –
как на старых снимках –
на тусклом блеске полустершихся дагерротипов.
Город всё тот же, хоть неузнаваем:
вместо старых домишек центра – скверы. Что ж, вполне
приличный памятник тому, что в нашей
осталось памяти (где еще быть ему?). А этот,
реальный город стал как будто
доступней, мягче, податливей, как если б
сделан был из воска