Шрифт:
Закладка:
— Ну и выходит, опять письмо ни к чему: кто не согласен, тем нельзя говорить, а кто согласен — помалкивай в тряпочку. Так получается?
— Нет, не так. Вот мы знаем, что Ведунов несогласен, а все-таки мы ему сказали.
— А может, он согласен, — сказал Рамодин. — Почему ты знаешь? Ну-ка, Данила, скажи.
Ведунов заволновался:
— Я... я подожду. Мне надо подумать. Я прямо не знаю, как быть теперь. Это невероятно. Ведь это Белинский писал, самый умный, самый искренний и правдивый человек, а он говорит, что религия — ложь, вся наша жизнь — безобразие. Все правители, весь строй, все наше государство и церковь — обман... Какой же выход? Чему же верить, за что держаться? Ведь это же... страшно! Это революция!
— А ты думал как? — сурово отрубил Рамодин. — Народ будут увечить, обманывать, голодом морить, сдирать с него шкуру, а он все ручку целовать будет?
— Не знаю, я подумаю, нельзя так сразу. Мне трудно разобраться.
Он чуть не плакал. Голос глухой, прерывистый. Все чувствовали, что письмо перевернуло его, вышибло из колеи, и он действительно не знал, за что держаться.
— Данила — парень хороший, честный, — вступился я. — Он поймет, сам разберется.
— Однако, — снова заговорил Рамодин, — мы должны что-то решить, что-то записать, в чем все мы согласны и как нам быть дальше.
— Дайте я скажу, — подал голос Рогожин. — Вот обшаровцы, — он указал на протокол, вклеенный в книжку, — комитет свой имели. Мы тоже должны комитет выбрать. И потом переписать письмо и вклеить его в сочинения Белинского. Пусть другие почитают.
В это время в противоположном углу, у двери, кто-то громко чихнул. Все с испугом глянули туда. Но у порога не было никого. Я подошел к двери, открыл ее — за дверью пусто.
— Вы слышали? — спросил я.
— Ну да, чихнул кто-то.
— Наверное, почудилось. Ну ладно, давайте дальше.
— Я говорю, — продолжал Рогожин, — надо переписать письмо и вклеить...
Опять кто-то чихнул. Все рассыпались по верстакам.
— Ну, уж это какая-то чертовщина, — рассердился Рамодин. — Прямо по Гоголю, не к ночи будь сказано.
В это время на полатях, где у нас сушились доски, кто-то засопел и завозился, и оттуда показалась заспанная голова Апостола.
— Вы как туда попали?
— Ффу-у! — отдувался Степаныч. — Славно я поспал. Даже сон приснился. Вышел будто я на улицу, а народу там прямо как на ярмарке. Подхватили меня и тащат как бы на крыльцо высокое такое, высокое и кричат: «Говори! Говори!» Я и начал говорить. И все будто о том, как хорошо будет жить, когда не станет городового. А он тут как тут: цап меня за сапог. «Слезай, — кричит. А я говорю: «Не слезу!» Он ко мне, а я как прыгну с крыльца — и полетел. Руками даже не машу, лечу и лечу над землей. Городовые свистят: слезай, кричат, такой-сякой. А народ кричит: не слушай их, лети выше! И мы все сейчас полетим! Гляжу — и правда: поднялись стаей и полетели. Пыль столбом, дышать нечем. Чую — в носу защекотало. И как чихну, так все и пропало.
Степаныч не очень охотно рассказывал о том, где он пропадал. Ходил будто бы в свою деревню к какому-то свояку да знакомых навестил. А когда ребята ушли, он спросил, о чем мы здесь спорили.
— Небось сам все слышал.
Он лукаво прищурился и сказал:
— Не будем играть в кулюкушки. Скажу прямо: дело, что вы затеваете, не пустячное, его надо вести умеючи. А то как начнешь письма да листочки разные читать, да речи говорить — тут и «птицелов» объявится. Это уж закон, обязательно он тут будет. Сетку свою раскинет, слов хороших насыплет. Ты и не знаешь ничего, возьмешь да и клюнешь, а он за веревочку дерг! И попалась птичка, готово... Так нельзя.
— А как же можно? — спросил я, улыбаясь беспечно.
— А вот как. Ты пишешь, к примеру, вот этакий листочек правой рукой, а левая рука чтобы не знала про это. — Он отвернул полу пиджака, вынул из-под подкладки листочек и подал его мне. Это было обращение к солдатам.
— «Не бойтесь нарушать присягу, — читал я. — Вы присягали отечеству и царю, думая, что царь — друг отечества, но он не друг, а враг его и ваш враг, и вы должны выбирать: либо за родину, либо за царя...
Идите, товарищи, за родину вместе с народом, организуйтесь сначала в кружки, потом в союзы, чтобы, когда восстанет народ, силой своей не во вред, а на пользу ему послужить...»
— Солдат теперь — главная сила, — пояснил Степаныч. — И силу эту надо перетянуть на нашу сторону. Будь войско в пятом году на нашей стороне, совсем бы дело повернулось по-иному.
— А я думал, вы к мужикам ходили.
— Я знаю, что ты думальщик большой. Только не все додумываешь. Мужика еще строгать надо, и он пойдет за тем, кто ему землю даст.
— Он сам ее возьмет.
— Ишь ты какой прыткий. Мужик возьмет, только кабы обратно не попросили. Были такие случаи — нечего скрывать. Не с того конца начинали.
— А рабочий?
— А это кто, по-твоему, писал? — указал он на листок. — Волостной писарь или поп?
И мы долго в тот вечер разговаривали с ним в таком духе, и он опять возвращался к тому, что надо действовать осторожно. Нельзя читать запрещенные книжки, когда на полатях, может, «птицелов» слушает.
Я сказал, что он тоже не очень-то осторожен, — говорит нам о том о сем, а эконом в дверях стоит.
— Эконом никому не скажет, я знаю людей, а вот тебе на чтение приглашать такого, который перед иконой кувыркается, не следует: почем знать, что он попу на духу все не расскажет?
Пришлось мне опять за Ведунова вступаться.
— Семь раз примерь — один раз отрежь, — убеждал меня Степаныч.
Его утверждение, что в солдате