Шрифт:
Закладка:
Когда Вадим производил подобные подсчёты, он напоминал гоголевско-ливановского Ноздрёва, особенно в тот момент, когда Ноздрёв оказывается не в силах устоять перед искушением использовать как бы сами собой подвертывающиеся подробности, хотя подробности не согласуются между собой. Сколько ни было у Кожинова недугов, один из них дождался своего часа, тем более что Вадим по-бодлеровски жёг свечу с двух концов. Всё же судьба даровала ему новую жизнь, и он прожил её на втором дыхании, поглощая, усваивая и творчески используя огромный исторический материал. На склоне лет чаще всего существуют за счёт прежних накоплений, и, не зная Вадима, трудно поверить, что можно столько поглотить и перемолотить. Обладал он цепким восприятием, выхватывал из текста суть. Возвращались мы из Козельска после открытия в Оптиной пустыни памятных досок братьям Киреевским, сидели в электричке рядом и читали одну и ту же страницу. «Глядит в книгу, да видит фигу», – вдруг брякнул Вадим и ткнул пальцем в строку, важнейшую, которую я проглядел.
Он же готов был тебя поддержать, тебе же открывая глаза на смысл твоей же, так сказать, деятельности. «В годы глухого застоя он шёл против потока», – вступился Кожинов за меня, защищая от упрёков в ортодоксальности. Ссылался он на мою статью, которую, кроме него, никто, вероятно, и не заметил, я и сам удивился, услыхав, что, оказывается, шёл, и поглядел на себя со стороны, как двигаюсь наперекор стихиям да ещё в самую глухую что ни на есть пору[82].
Бахтинскую рукопись Вадим отыскал у меня на глазах и придал значение эпизоду, который у меня самого выпал из памяти. Помню, как он вернулся из сарая с рукописью в руках… Его способность совершающееся тут же вгонять, пользуясь словом Романа, в концетупцию, выразилась в том, что стал он считать делом жизни, всей жизни – воскрешение Бахтина. У Вадима была дон-кихотская склонность, однажды уверовав, идти до конца. Шаря по книжным полкам в квартире Ермилова, обнаружил он бахтинские «Проблемы творчества Достоевского» и во имя овладевшей им идеи повёл за собой окружающих. Делал он это, можно сказать, ноздревски-кожиновски, крутя вихри снежные и неснежные, всевозможные и совершенно невозможные. Начал с Ермилова, который, разумеется, знал книгу Бахтина, но Вадим заставил его взглянуть на известное по-иному, словно той же книги никто и не видел. А Ермилов, на долю которого выпало бороться, то есть иметь дело с врагами или по крайней мере с противниками, причем борьба была кровавой, оказался не прочь не то чтобы покаяться, но, скажем так, совершить нечто похожее на доброе дело. И совершил, даже не одно.
Прежде чем поддержать затеянную зятем пробахтинскую кампанию, Владимир Владимирович отстоял написанную тем же зятем с дружиной трехтомную «Теорию литературы». Со временем трехтомник признали новым словом, «Теория» стала опознавательным знаком ИМЛИ, трёхтомник провозгласили гордостью Института мировой литературы, слава моих старших университетских соучеников выплеснулась за пределы бескрайней страны стихийно, без организации мнений. Творцы «Теории» (это я видел) оказались удивлены международным откликом, а поначалу, с первого тома, в зародыше, ту же «Теорию» хотели похоронить и, пожалуй, похоронили бы, если бы не Ермилов.
Три тома держались одной идеей – содержательность формы: «что» и «как» нерасторжимы – короче, органика. Идея восходила к субъективному идеализму романтической эпохи. Ах, идеализму! Пусть на тех же идеалистов ссылался сам Маркс, но ищите да обрящете, при желании. И в «Теории» нашли нечто немарксистское да ещё и антипартийное. То был предлог, на самом же деле вели подкоп и воевали против руководителя этого коллективного труда, «Якова» (Эльсберга). А Яков Ефимович, вдохновитель «Теории», олицетворение едва отошедшего сталинского прошлого, тоже сумел зажить новой, созидательной жизнью, сплотив молодых и подвигнув их на новое слово.
Где был прогресс и где консерватизм в схватке вокруг «Теории»? Застарелую псевдомарксистскую догматику прогрессисты защищали от подновленного шеллингианства молодых романтиков реакции, как назвал их один передовой поэт, не знавший, видимо, что романтизм и есть реакция, которая к тому же могла оказаться и революционной. Но боролись не прогресс с реакцией, а непричастные и причастные, «чужие» и «братья» в отношении к делу, которым была литература. Этой причастностью отличались аспиранты, мои старшекурсники по университету, ставшие сотрудниками ИМЛИ незадолго перед моим приходом в Институт. А вёл их к победе разные виды видавший Яков. Как дело делается, Вадим постиг, работая под его началом.
Яков Ефимыч некогда приводил в движение целое издательство, легендарную Academia, и, желая пояснить, как ему это удавалось, рассказывал: «У нас был секретарь и еврей, который добывал бумагу». Иногда память сердца овладевала Эльсбергом, ему становилось невтерпеж, особенно если мы ссылались, скажем, на нечитанного нами Троцкого, и старый Яков взрывался: «Троцкий никогда этого не говорил!» «А что он, Яков-Ефимыч, говорил, что?» Ответом служило молчание, сопровождаемое пожевыванием губами. Яков-Ефимыч был заботливый и надежный наставник, знающий специалист, сверх меры работящий, организованный, готовый везти за других воз нагрузки, и всегда вымытый, выбритый, ухоженный, безупречный. Эльсберг светился, сиял, сверкал. Рубашкой всегда белоснежной и отглаженным костюмом в светлых тонах Яков Ефимович выделялся среди «ископаемых» сотрудников, и даже маленький мальчик, сынишка Инны Тертерян, увидав его, спросил: «Мама, кто этот чистенький дядя?». Прошлое дяди считалось грязнее грязного, были люди ненавидевшие его, были готовые предъявить ему счет за погубленные жизни, однако человек, которого в сочувствии людям, вроде Эльсберга, подозревать было нельзя, театровед Борис Зингерман, сказал мне: «Легковесно о нём не судите. Кто знает, чем он за всё заплатил!».
Подгоняемые его кнутом и поощряемые его пряником, младо-теоретики от литературы и написали «Теорию», один из томов которой был почти целиком Вадимов. А прогрессивные силы решили дать младотеоретикам-неоконсерваторам, во главе со старым Яковом, острастку, но Ермилов закатал рукава и силам агрессивнопрогрессивным показал такой марксизм и такую партийность, что враги, как шведы под Полтавой, сложили оружие.
Этой битвы видеть я не мог, был младше создателей «Теории», но кому повезло оказаться свидетелем схватки, те со всеми подробностями живописали, что это было за побоище и как бывалый литературный боец сначала вроде бы выражал полное согласие с противниками, поддавался им, но едва они открывались и шли навстречу, он сажал наотмашь в поддых,