Шрифт:
Закладка:
Кто это создание? – продолжал спрашивать себя Бенни четверть часа спустя, когда Луизу пригласили представиться. Кто научил ее передвигаться на этих золотых шпильках – не вульгарно и нагло, но и не суматошно-лихорадочно; не было ни единой напряженной или неестественной ноты в том, как она расцветала в улыбке, задерживала взгляд на трибунах, поворачивалась, бросая еще один теплый взгляд в публику. Просто молодая, уверенная в себе женщина. Да, ровно это и отличало ее от остальных. Не особенности ее внешности, ведь все девушки на сцене были красавицами. Отличало Луизу то, как она относилась к этой внешности: она игнорировала ее, и внешний блеск отступал перед куда более глубоким внутренним сиянием. Разве не прописная истина, что достоинство становится достоинством только тогда, когда обладающий им его не осознает? И разве не выглядит она воплощением непринужденности, чем-то вроде небесного тела, сияющего для других, вращающихся вокруг ее царственности, пока свет величия не угаснет. Я дарую вам свой свет, чтоб вы могли осознать, что есть гармония. Я дарую вам свою естественность, чтобы вы могли увидеть жизнь более простую, не омраченную тенью раздоров. Да, в моих жилах течет кровь разных народов, но что из того? Мы все разные. Не отчаивайтесь. Прекратите споры. Наслаждайтесь магией красоты.
Бенни потянулся к руке Кхин, и жена переплела его пальцы со своими.
Затем Луизу увлекли обратно, в затемненную глубину сцены, и на смену ей вышла другая участница, чья вымученная улыбка и испуганный взгляд словно кричали: смотрите на меня! любуйтесь мной! восторгайтесь мной!
А Бенни – озирающийся в поисках спасения от чувства жалости, которое испытывал к бедняжке, – отвернулся от сцены и тут увидел его. Увидел Тесака. Чуть выше через проход – но разве такое возможно? Та же копна волос, та же потная розовая кожа, те же очки, скрывающие пристальный, сдержанно сконфуженный взгляд, – взгляд, сейчас устремленный мимо бедной кривляющейся девицы на сцене, в полумрак, где стояла Луиза, безуспешно пытающаяся скрыть свой свет.
Великий лицедей
С того момента, когда Луиза впервые позировала в роли Мисс Бирмы, с короной на голове, лентой через плечо и красными розами в руках, – уже тогда, с первыми вспышками фотокамер, все и началось: ее долгий контракт с притворством.
Притворяться, что ее не огорчает мамин потерянный вид на трибуне. Что не раздражает папина затравленно-ободряющая улыбка. Что она вовсе не борется с отчаянным желанием извиниться в ответ на неискренние поздравления других участниц. Что не ужасается банальностям, которые выплескиваются из нее самой: Поверить не могу! Какая честь для меня!
Притворяться, что хочет всего этого.
А затем притворяться, совершая круг почета, что ей нет дела до того, кто виновен в этом фарсе (мать не уставала повторять, что конкурс «важен для каренов»). И точно так же притворяться, что ей безразлично, кто повинен в ее «успехе». Если забыть про «образ единства», то как каренка могла одержать победу в конкурсе, который оценивает жюри, состоящее из бирманцев? Как вообще могла победить еврейская каренка, чей «иностранный» отец был врагом государства и находился под домашним арестом? Как такое могло случиться во время продолжающейся гражданской войны, в стране, помешанной на идее ослабления «влияния чужаков» и отрицания различий между народностями? Каким образом, если только папа не умудрился устроить нужный результат или если ее успех действительно не был частью государственного плана, призванного доказать, что меньшинства тоже могут побеждать?
А после конкурса притворяться, что не замечает, как изменение ее статуса изменило все остальное – как скандалы между мамой и папой сделались чаще, яростнее, с тарелками (а порой и ножами), летящими в стены, а повисающее потом молчание становилось все более тягостным; как Джонни завел привычку сидеть у себя комнате под предлогом подготовки к кембриджским экзаменам, потому что «должен стать первым», чтобы получить стипендию, которая поможет ему «выбраться отсюда к чертовой матери»; как Молли плачет все более остервенело; как Грейси почти все время сидит на дереве, а Хта Хта и Эффи стараются не попадаться на глаза, и как даже лучшие школьные подруги норовят поддразнить Луизу, игриво хлопают глазками и смущенно улыбаются, вырезая ее портреты из газет и пришлепывая на доску объявлений – не то в шутливой поддержке, не то в негодовании.
Притворяться перед собой, что принимаешь свою новую жизнь, новую участь. И тут же не воспринимать всерьез этот жребий, не придавать значения любопытству журналистов, влезавших в самые потаенные уголки ее жизни. Репортеры, похоже, вступили в сговор с ее притворством: ни один из тех, кто брал у нее интервью, не считал, что навешиваемые на нее ярлыки («меньшинство», «продукт ассимиляции») – это зло, лишающее ее индивидуальности; ни один из них не заговорил о тюремном заключении ее отца, о его участии в революции, о его домашнем аресте. А она улыбалась, позировала фотографам (в бирманском наряде, разумеется) и говорила обо всем, кроме того, что ее на самом деле волнует, – о том, что папу в любой момент могут забрать и опять швырнуть в тюрьму Инсейна или даже казнить.
Но убедительно притворяться, будто в Бирме царят мир и гармония, будто Бирма свободна от несправедливости и этнических распрей, Луизе не удавалось.
И когда посыпались фальшиво-жизнерадостные интервью и репортажи (как она «представляет себе идеальную жизнь», о ее «мечтах о карьере звезды», о ее позиции «одной из лучших учениц в Английской методистской школе, той самой элитной школе, которую посещают дети Не Вина»), Луиза старательно скрывала стыд, почти столь же сильный, как если бы в этих репортажах ее опозорили. И понемногу она начала привыкать к кричащим цветам, в которые раскрасили ее портреты на рекламных щитах и в газетах. Ну не винить же себя за отсутствие в них полутонов и глубины, которое всего лишь отражение собственного ее притворства. Она сама сделала этот выбор, убеждала себя Луиза в минуты раскаяния.
В такие моменты она чувствовала слабое пламя прежней себя, той девочки, на кого мама оставила младших детей в доме Лесного Губернатора, жена которого изводила их наказаниями. Луиза тогда уже догадывалась, что виноваты они ровно в том, что вообще существуют, она следовала маминым наказам не производить шума, дышать беззвучно, сдерживать слезы – пока озеро горькой тоски не разлилось так широко, что, казалось, по нему можно уплыть далеко-далеко. Джонни и Грейси тоже скрывали боль за бесстрастной маской, с каждыми новыми побоями все более и более безжизненной. Только Хта Хта с малышкой Молли плакали вслух, нянька по секрету рассказала Луизе, что старший сын хозяйки настоящий негодяй и она не сможет вытерпеть больше ни дня. И тогда Луиза нашла опору в природе, что окружала их. Иногда сквозь туман можно было разглядеть дальние горы, напоминавшие о силах, неподвластных человеку. И однажды, глядя на эти могучие, незыблемые горы, Луиза вдруг поняла, что физический мир – это завеса, отделяющая иной мир, в котором никто из них не разлучен с близкими, никто не одинок. Лесной Губернатор держал стадо слонов, чтобы таскать поваленные деревья, и часто, покончив с делами по хозяйству, Луиза пробиралась на задний двор и смотрела, как внизу, в долине, шествуют могучие гиганты, обхватив бревна хоботами. Время от времени погонщик тыкал слона металлическим прутом в голову или в чувствительные складки за ушами. Какая невыразимая печаль угадывалась в тяжелой медленной поступи, смиренная готовность покориться, как будто слоны позабыли о своей грандиозной силе. Луиза мучилась от их страданий, от их безмолвной тоски, и в мыслях она обращалась к ним так же, как к маме и папе. Эти разговоры со слонами отвлекали ее от собственной тоски, позволяли ощутить себя частью великой и незримой любви, пронизывающей мироздание.