Шрифт:
Закладка:
Человек прошел здесь всего пару дней назад, не больше. Судя по следу, устал он смертельно, шел неровно, заваливался то в одну сторону, то в другую, один шаг был больше, второй много меньше, а вон вообще звездочка нарисовалась: человек остановился, пошатнулся, теряя равновесие, ступил чуть назад, чтобы не упасть, перевел дыхание и всем телом навалился на воздух, на лес, на землю, ему важно было одолеть пространство, и он одолевал его – следующий шаг был крупным, мужским.
Участковый вздрогнул от догадки: «Уж не Сметанин ли это?»
Пока он соображал, тетерева заметили человека и, взрыхлив землю лапами, тяжело поднялись, всадились в воздух. Шайдуков не стал стрелять им вдогонку – пусть живут! Опустил ружье, постоял немного в раздумье, разглядывая следы издали, прикинул, куда же ушел человек, а главное, как ушел, понял: это двигался не таежник, а городской житель, таежник здесь находится в своей родной стихии, он будет петлять по марям и низинам, экономить силы, обходить взлобки и каменистые солончаки, а этот шел напрямик, не разбирая, что перед ним: крутяк не крутяк, камни не камни, сопка не сопка, это были следы типичного горожанина.
А что, если это не Сметанин? Такое тоже может быть, но тогда этот горожанин был либо пьян, либо дурак, либо… Третьего либо, честно говоря, не дано. Шайдуков задумчиво пощипал нижнюю губу, потом залез рукой под шапку, помял пальцами рубцы, оставшиеся после Раисиных ударов. Здорово его тогда вывела из строя женщина – не рассчитал он, не ожидал, что последует торпедирующий удар со спины, не рассчитал и поплатился за это.
Если это шаги Сметанина, то почему же он шел один, где его спутница? Разошлись в тайге, потеряли друг друга?
В глаза Шайдукову наполз холод, они даже посветлели, сделались ледяными от злости и обиды – со Сметаниным у него свои счеты, он должен и за Семена с ним рассчитаться, и за Гагарова, скулы у участкового окрасились в кирпичный цвет. И румянец у Шайдукова был какой-то татарский, либо кавказский – несибирский, словом, не напрасно летун окрестил его татарином, участковый подкинул ружье, ловко поймал – ложе точно легло в руку, глянул еще раз на неровную цепочку снеговых выдавлин, вздохнул понимающе: «Плохо этому человеку», повесил режье на плечо и двинулся дальше.
К вечеру он был в зимовье – низком, притиснутом к каменному клыку домике с крохотной железной трубой, снятой с разломанного и списанного трактора, двумя клетями для просушки одежды и шкурок, с ледничком, где можно хранить продукты и запасом дров на случай пурги.
От воды зимовье отделяло двадцать шагов – совсем рядом протекал полновесный, рыбный ручей; случалось, люди проходили по берегу и даже останавливались неподалеку, но никто из них ни разу не забрел в зимовье, ничего не разорил: со стороны ручья зимовье было прикрыто вторым каменным зубом, с боков – плотным сосняком. В это зимовье можно было проникнуть, только зная, что оно тут есть, либо по свежему следу, оставленному в снегу.
Хитрую избушку эту Шайдуков соорудил несколько лет назад вместе с Семеном Парусниковым, когда Семен уговорил Шайдукова заняться на паях промысловой охотой. Но охоты тогда не получилось. Если бы участковый работал бригадиром на огородах или комбайнером в поле – получилось бы, а так начальство заставило его громко щелкнуть каблуками, одарило суровой нотацией и отправило домой справлять милицейскую службу: за гражданами ведь глаз да глаз нужен!
Семен поселился в избушке один, но долго не выдержал – убил двух среднесортных собольков, нащелкал полсотни белок, да кое-чего по мелочи и вернулся на родную печку – работать в тайге одному пороху не хватило.
В избушке имелось все необходимое для жизни – печка, стол, лавка, два табурета, два ведра, кастрюльки, четыре алюминиевые миски, соль, чайник, спички, полка с десятком потрепанных книжек, керосиновая лампа с запасным стеклом, керосин в бидоне, запрятанный под корневище дерева, крупа, тарелки и шанцевый инструмент к ним – все было либо притащено сюда на своих двоих, либо сработано на месте.
Отомкнув зимовье, Шайдуков глянул по углам – не побывали ль здесь незваные гости, – не любил вторжений, сердце у него в таких случаях начинало ломить, к горлу подступала тошнота, если он засекал, что в его вещах рылся чужой, а из его тарелки ел кто-то незнакомый – Шайдуков был брезглив… Он облегченно вздохнул, увидев, что на пыльном полу нет ни одного отпечатка, стол также покрыт слоем пыли, ровен, как аэродром, – ни единой отметины.
Повесил на крюк ружье, разулся, размял пальцами ноги – все он делал по-стариковски медленно; немного отдохнув, он взялся за уборку. Через час зимовье было прибрано, стол и лавка с табуретками вымыты, печь вычищена – и не только вычищена, но и затоплена, в ней весело поухивал, бубнил что-то огонь.
От тепла зимовье ожило, обрело особый дух и даже смысл, наверное, даже тараканы, околевшие еще год назад, и те ожили, взбрыкнули лапами, перевернулись со спины на пузо и изумленно воззарились на человека: что-то давно тебя здесь, дядя, не было, мы уже думали, что ты вообще не придешь. Шайдуков, словно бы почувствовав вину за то, что долго не приходил сюда, подтянул к подбородку ноги и уселся перед печкой на табуретке – не он должен был прийти сюда и наслаждаться этой тишиной, этим теплом, этим одиночеством, в котором хоть раз в жизни, но обязательно хочется побыть каждому из нас, а другой человек… Только вон как распорядилась жизнь – не стало того человека. Участковый угрюмо сжал кулаки.
И где же этот красавец летун, в какую щель заполз, где обретается ныне? Пока за Семенову боль, за боль Гагарова Шайдуков не заставит летуна расплатиться собственной, он не успокоится.
– М-да, нет тебя, Семен, – проговорил он негромко, – и уже никогда не будет, а этот дристун еще ходит по земле, небо коптит. – Участковый неожиданно твердо уверовал, что след,