Шрифт:
Закладка:
— Вам лучше знать, — ответил Феликс. — Что вам от меня угодно?
— Нет, нет, — ротмистр замахал руками. — Не считайте это допросом, господин Дзержинский. Я приехал в цитадель по своим делам, дай, думаю, полюбопытствую. Вот и зашел... Не стану скрывать, была у меня мыслишка: если, думал, вы как-то разочаровались в своих убеждениях — тюрьмы да ссылки кого не доконают, — может, пошли бы к нам на службу...
Феликс ощутил, будто в голове вспыхнуло пламя, больно закололо в глазницах — так зарождался в нем гнев, необузданный, неукротимый. Но усилием воли сдержался. Ответил спокойно:
— Скажите, господин ротмистр, вы никогда не слышали голоса собственной совести, которая подсказала бы вам, что вы делаете дурное, грязное дело? — Он перешел на шепот и, устремив глаза в лицо жандармского офицера, выдохнул: — А теперь уходите, пока я не разбил вам голову табуреткой!
Лицо заключенного было так страшно, так пылали его глаза, что ротмистр мгновенно исчез за дверью.
Дня два Дзержинского не тревожили, затем вызвали с утра в тюремную канцелярию. С ним вежливо, как ни в чем не бывало, поздоровался все тот же жандармский ротмистр, спросил, как он себя чувствует. Потом сообщил, что дело господина Дзержинского изъято из судебной палаты и передано в военный суд. Уверял, что это даже лучше, потому что военные суды выносят более мягкие приговоры. Ротмистр спросил, есть ли у Дзержинского книги, доволен ли он питанием, имеются ли какие жалобы, и заключил разговор шуткой:
— Поверьте, господин Дзержинский, будь моя власть, я бы не только выдавал книги — разные бы пиесы показывал заключенным, тюремный театр завел...
Потом ротмистр снова завел разговор о службе в полиции.
В тот день Дзержинский записал в своем дневнике:
«...Я почувствовал на себе грязь, человеческую грязь... Зло, словно раскаленными железными клещами, рвет и жжет живое тело человека, ослепляет его, наполняя каждый атом ужасной болью».
Боль не унималась, хотя жандармы оставили Феликса в покое. Однажды он обнаружил на стене, которая всегда оставалась в тени, едва заметную запись химическим карандашом. Она принадлежала прежнему обитателю камеры, приговоренному к смерти.
«Иосиф Куницкий, арестованный вместе с женой на улице в городе Вильно 6 июня 1907 года, приговоренный в Сувалках виленским военным судом к смертной казни за убийство шпиона и за принадлежность к боевой организации литовской социал-демократии, привезенный в Варшаву 19 февраля 1908 года для приведения приговора в исполнение. Пишу 3 марта 1908 года».
Феликс прикинул. Куницкий писал это всего два месяца назад. Сейчас его уже нет в живых... Погиб из-за подлого провокатора. Еще одна жертва!
Феликс не находил себе места, садился и вставал, наталкиваясь на стены, и снова стоял перед надписью, обнаруженной у окна.
Из состояния прострации его вывел настойчивый дробный стук в стену. Прислушался. Кто-то торопливо и нервно выстукивал тюремной морзянкой: «От-клик-ни-тесь... От-клик-ни-тесь... Кто со мной рядом? Мне о-чень тоск-ли-во. По-че-му вы все мечетесь? От-клик-ни-тесь...»
Феликс ответил. Сосед по камере, тоже одиночной, застучал быстро-быстро:
«Вас зовут Феликс? Меня зовут Ганка... Ганка, — повторила она. — Спасибо, что откликнулись. Мне уже лучше, но все равно хочу повеситься... Пришлите веревку, но только от сахара, чтобы умирать было сладко...»
Соседка Ганка начала шутить, значит, тоска отошла.
«Хотите, я вам спою?» — снова застучала она и, не дожидаясь ответа, запела песенку. Слов песни почти не было слышно, только мелодия. И сразу же голос жандарма:
— Не шуметь! В камерах петь запрещается!
Но пение продолжалось. Жандарм повысил голос.
«Зачем вы его дразните по пустякам?» — простучал Феликс соседке.
«Больше не буду. Видите, я послушная...» Ганка перестала петь и застучала снова, рассказывая о себе.
Ей восемнадцать лет, а в судебной палате за ней числится восемь дел, и главное из них — соучастие в недавнем нападении на почту вблизи Соколова. И еще — неудавшееся покушение на варшавского генерал-губернатора. Ей грозит виселица.
Через несколько дней по «беспроволочному телеграфу» передали — в тюрьме новости распространяются молниеносно, — что к Ганке приезжал сам губернатор в сопровождении начальника охранного отделения и кто-то еще из жандармерии.
Вечером Ганка застучала в стену так нетерпеливо, что невозможно было сначала ничего разобрать. Феликс слушал, не прерывая, только время от времени подавал сигнал, что слышит и понимает.
Она говорила о какой-то Овчарек, сидевшей раньше с ней в камере. К соседке приходил адвокат, с которым она встречалась в тюремной канцелярии. Ганка попросила Овчарек через адвоката передать матери, чтобы та немедленно уезжала. Ведь арестована почти вся семья — отца приговорили к двадцати годам каторги, взяли Ганку и ее брата. Мать тоже могут забрать...
Овчарек согласилась и сказала, что адвокат все сделает. Но оказалось, что никакого адвоката не существовало. Она встречалась со шпиком, приезжавшим к ней из охранки. Мать арестовали и посадили в тюрьму «Павиак».
И вот Ганку вызвали сегодня к самому высокому начальству — к варшавскому губернатору. Оказывается, соседка сообщила, что главной поставщицей оружия была Ганка, что она руководила боевым отрядом в Варшаве. Губернатор и другие требовали, чтобы Ганка рассказала, кто доставлял из-за границы оружие, где находятся оружейные склады.
Вот о чем рассказывала по тюремному телеграфу Ганка.
Потом пришла новая тяжелая весть. Ганка простучала: ее брат приговорен к смерти.
«Сегодня, может быть, завтра его повесят, — выстукивала она. — Как страшно! Он такой молодой, ему всего двадцать один год. Разрешат ли мне попрощаться с ним? Остаюсь одна-одинешенька на всем свете. А может быть, и меня повесят, как грозили?»
Что мог ответить Феликс? Он простучал: «Бедное, несчастное дитя. Мне жаль тебя, но ты должна все пережить, перенести...»
Ганкиного брата не повесили ни в тот день, ни в следующий. Палачи и жандармы чего-то выжидали.
Обычно по вечерам Феликс усаживался с книгой за стол, придвинутый к самому окну, либо что-то писал при свете керосиновой лампы. Иногда удавалось чуточку приоткрыть оконные створки, и тогда вечерняя прохлада тихо струилась в одиночную камеру.
Увлеченный чтением, Феликс не сразу услышал под окном шорох. Подняв глаза, увидал лицо прильнувшего к окну солдата. Тот с любопытством разглядывал заключенного.
— Ничего, брат, не видно, — дружески сказал ему Феликс.
— Да нет, кое-что видать, — ответил солдат. И вдруг спросил: — Скушно, небось? За что сидишь-то?
— За политику. Я против царского строя, хочу, чтобы народу жилось лучше...
— Так...
Солдат поспешно отступил от окна: кто-то шел через крепостной двор. Но вскоре