Шрифт:
Закладка:
Его вызвали в прокуратуру явно для запугивания. На вопрос: «Храните ли вы запрещенную литературу?» – Коржавин психанул: «Да, храню Солженицына и Авторханова и не скажу – где».
И они его запугали. В отчаянии он написал письмо в КГБ с требованием: «Гарантируйте мне безопасность». Наивно? Нет, честно.
Его пригласил на беседу секретарь Союза писателей СССР Виктор Николаевич Ильин, зловещая фигура тех лет, генерал-лейтенант КГБ, имевший большой опыт «работы с творческой интеллигенцией» со времен своего служения начальником отдела Секретно-политического управления НКВД с конца 1930-х годов. Пожурил строптивого поэта, в просьбе было отказано. Вот после этого Коржавин и подал заявление на выезд из страны, объяснив свой шаг «нехваткой воздуха для жизни». Не мог он больше переносить умертвляющее давление тоталитарного государства с его «карающим мечом».
Заявление подал, его приняли. Начались сборы. Эмка ходил как потерянный и всё повторял как будто в свое оправдание: «Вот и Любаня хочет уезжать, и теща каждый день твердит: поедем, поедем». И хотя в это не верилось, они уехали.
Для нас с Юрой это был обвал. Уезжал самый наш близкий друг, такой, казалось, наивный, беспомощный, какой-то неприкаянный, «чудак… неумеха… почти что калека» – и большой поэт, мыслитель, истерзанный болью за Россию.
* * *
А первое знакомство Карякина с Коржавиным, заочное, случилось в Праге, и познакомил Юру со стихами этого уже известного в Москве поэта Анатолий Черняев.
Однажды Толя, немного приглушив голос (так вспоминал Карякин в своих дневниках), сказал ему: «А ты вот прочитай это». И передал коржавинскую поэму «Танька», перепечатанную на замызганной бумажке, которая явно прошла через многие руки. Вот что позднее записал Карякин в дневнике: «„Танька“ потрясла меня так же, как через два года „Один день Ивана Денисовича“. Моему личному прозрению я обязан – еще задолго до А. И. Солженицына – Коржавину».
Седина в волосах.
Ходишь быстро. Но дышишь неровно.
Все в морщинах лицо —
только губы прямы и тверды.
Танька!
Танечка!
Таня!
Татьяна!
Татьяна Петровна!
Неужели вот эта
усталая женщина —
ты?
Ну а как же твоя
комсомольская юная ярость,
Что бурлила всегда,
клокотала, как пламень, в тебе?! —
Презиравшая даже любовь,
отрицавшая старость,
Принимавшая смерть
как случайную гибель в борьбе.
Эта поэма легла на Юрину большую семейную боль. Был у него любимый дядя Ваня, последние годы жизни он провел в Бийске, одинокий, иногда приезжал в Москву к своей родной сестре Варе, матери Карякина – Варваре Кузьминичне.
Иван воевал в Финскую и Отечественную. Плен, лагеря немецкие, бежал, герой французского Сопротивления. В июле 1946-го Ваню взяли. А вернулся он уже после февраля 1956-го (ХХ съезд). Выжил во многом благодаря сестре Варе: она догадалась не продукты ему посылать (все равно украдут), а нитки, иголки, тряпки. Он там сделался портным. О лагере никогда не рассказывал, только говорил о своей мечте: «Чтоб была у меня маленькая-маленькая комнатка отдельная, чтоб я мог занавесить окошко, когда хочу – открыть, когда хочу – закрыть, и пить чай с малиновым вареньем и чтоб передними зубами косточки малиновые раскусывать, и мед на столе…»
Но по-настоящему познакомились Карякин и Коржавин в 1965 году уже в Москве. Оба были бездомные. Вот и предложил им Камил Икрамов, писатель, сын расстрелянного первого секретаря Компартии Узбекистана, свое жилье в писательском доме на Аэропортовской. Сам он подолгу жил в Ташкенте.
Для Карякина началось запойное чтение стихов Коржавина. Эмочка подарил ему свою первую книжку «Годы» (1963). Карякин познакомил Коржавина с Александром Исаевичем. Случилось это на Чапаевской, в доме его свояченицы Вероники Турковой-Штейн, где Солженицын обычно останавливался, когда приезжал из Рязани. Эмка прочитал Александру Исаевичу свое стихотворение «Церковь Спаса-на-Крови». Солженицын обнял и поцеловал Эмку.
Было у Эмочки с Юрой и веселое сотворчество. Однажды прочитал Карякин в журнале «Молодая гвардия» мемуары Ильи Глазунова. Что за чушь, мемуары на тридцать шестом году жизни? Отбросил, но на глаза попался знакомый текст. Молодой мемуарист на Урале ведет дискуссию с профессором и кукольных дел мастером из Харбина. И, как всегда, зашел разговор о Достоевском… Батюшки, это же его раскавыченные слова из статьи о Достоевском, опубликованной в журнале «Проблемы мира и социализма»! Не просто раскавыченные, а еще и перевранные. Томас Манн превратился в Генриха Манна и пр. Посмеялись они с Эмкой и написали фельетон «Кукольник закашлялся». Эти слова без конца повторял мемуарист, и, похоже, только их и сочинил сам Глазунов, остальное сплагиировал. В мае 1966 года фельетон был опубликован в «Известиях». Тут же от мемуариста последовал звонок: «Ты что, старикашка, не обижайся, ну извини, ошибка вышла, редактор напутал…»
Когда я вернулась из Праги и у нас образовалось свое жилье в Черемушках, Эмочка стал нашим частым гостем.
Впервые увидав его, была несколько обескуражена. Какой же это поэт? Маленький смешной человечек. Огромные очки, курносый нос, неуклюжий и… бесконечно обаятельный. К его первому «визиту» в наш дом я, хозяйка, накрыла стол, продумала, что поставить из выпивки, приготовила незамысловатые закуски. И вдруг… Все это никак не интересовало Эму. Он, конечно, что-то ел, что-то пил, по мере поедания на полу под стулом образовалась гора крошек, так что Юра очень спокойно, но не без иронической издевки спросил его: «Эмка, ты помнишь, что Ломоносов утверждал, что материя не исчезает. Но откуда возникает такое количество этой материи возле твоего стула, если ты ее поедаешь?» Эмку это не смутило. И вообще вся эта внешняя суета его не интересовала. Ему хотелось говорить, ему хотелось читать стихи. Он рожден был, чтоб «мыслить и страдать».
Мы любовались им. Его нельзя было не любить. И еще: мне он виделся большим беззащитным ребенком. Придет, портфель оттопыривается. Я ему: «Эмочка, ну зачем ты опять купил три буханки белого? Хлеб есть, и дома у вас есть. В ответ он застенчиво, робко: «Понимаешь, Ируня, это у меня со времен ссылки. Всегда кажется, что хлеба не будет, голодно, вот и не могу удержаться».
В 1967-м Коржавин написал пьесу «Однажды в двадцатом»,