Шрифт:
Закладка:
* * *
И вот Коржавин уехал. Многие писатели, литераторы так или иначе приспособились в эмиграции к новой жизни – кто в США, кто в Европе, кто в Израиле. Эмка – нет. Мы, конечно, догадывались, что ему там не сладко, хотя на фотках, которые мы иногда от него получали через друзей, он выглядел неунывающим. Понять, как горько ему было в эмиграции, можно только по стихам:
Я каждый день
Встаю в чужой стране.
* * *
В 1965 году Мераб Мамардашвили привел Карякина в мастерскую Эрнста Неизвестного на Сретенке. И мастерская эта стала на какое-то время для Карякина домом, когда он ушел из семьи. Жить ему было негде. Эрик его приютил. В каморке на втором этаже он отсыпался, читал книги по искусству и смотрел альбомы. Позже в дневнике вспоминал: «…Покоренный его напором, голосом, скоростью и беспощадностью мысли, а также натуральным, врожденным даром быть всегда „хозяином разговора“, как-то сразу подружился с ним. Я еще ничегошеньки не понимал в его работах и лишь чуть-чуть начал догадываться о его фантастических замыслах».
Как-то Эрнст спросил своего нового друга: «Все что-нибудь говорят о работах, а ты почему-то молчишь?»
– Эрик, ты переселил меня в какую-то санскритскую страну, я пока ни слова на этом языке не знаю. Дай мне время на ликбез…
Неизвестный был уже хорошо известен в художественных кругах Москвы, Ленинграда и Свердловска, откуда был родом. Одна из его еще студенческих работ получила международную медаль и была приобретена Третьяковской галереей, а другая – «Строитель Кремля Федор Конь» была выдвинута на Сталинскую премию (он ее, конечно, не получил) и куплена Русским музеем. О нем заговорили.
После провокации, устроенной в Манеже первого декабря 1962 года против молодых художников, о столкновении Неизвестного с Хрущевым и его свитой ходили легенды. Разъяренный премьер кричал на Неизвестного: «Проедаете народные деньги и производите дегенеративное искусство!» А глава КГБ Шелепин пригрозил ему: «Пыль будешь глотать на урановых рудниках». И получил в ответ: «Вы не знаете, с кем вы разговариваете, вы разговариваете с человеком, который может каждую минуту сам себя шлепнуть. И ваших угроз я не боюсь!» А в конце довольно долгого разговора с молодым скульптором Никита Сергеевич сказал ему: «Вы интересный человек, такие люди мне нравятся, но в вас сидит одновременно ангел и дьявол. Если победит дьявол, мы вас уничтожим. Если победит ангел, то мы вам поможем»[25].
* * *
Встреча в Манеже на многих навела ужас. Художники МОСХа боялись подать Неизвестному руку. Сам он, как потом признавался, ждал ареста и… ваял, работал, работал. В те драматические дни он создал две скульптуры – «Пророк» и «Орфей», с разорванной грудью, высотой в два метра! А теперь небольшая статуэтка, изображающая древнегреческого музыканта Орфея, который играет на струнах собственной души, стала символом Всероссийского телевизионного конкурса ТЭФИ.
Юра рассказывал мне, как трудно было ему поначалу понимать искусство Неизвестного. Что мы знали тогда о скульптуре? Ведь жили мы все под конвоем сотни Лениных, указывающих путь к коммунизму (каждый раз в разные стороны), Дзержинского в долгополой шинели на Лубянке да устремленных к светлому будущему «Рабочего и колхозницу».
Однажды с Карякиным произошел курьезный случай. Его университетская подруга Лиля Лавинская привела его в мастерскую своего брата, скульптора Никиты Лавинского, который приобрел довольно широкую известность в те годы. Он поставил в Костроме памятник Ивану Сусанину. На постаменте была сделана надпись: «Ивану Сусанину – патриоту земли русской».
В мастерской Лавинского, как всегда, было много народу. Карякин поздравил Никиту и спросил, что он думает о работах Неизвестного.
– Опять Неизвестный! – снисходительно заметил Никита. – Да никакой он не гений. Я его хорошо знаю, мы же вместе начинали. У него всё от Генри Мура. Сплошной плагиат! Жалкое подражание!
Тон был настолько категорический, что Карякин, устыдившись своего невежества (о Муре он ничего не знал), промолчал. Однако не мог не поразиться какой-то озлобленности, ревности, чтобы не сказать – зависти. Но надо знать Карякина. Так это оставить он не мог. Решил сначала ликвидировать свою скульптурную неграмотность. Раздобыл альбомы Мура и его статьи, месяца два изучал.
Читает Мура, признание самого скульптора: однажды, лежа на берегу океана, я вдруг залюбовался «голышами» – камушками, сотворенными и обласканными вековечной работой воды, ветра и солнца. А еще в «голышах» есть отверстия, столь же плавные, как весь камень. «Я постиг объем, постиг скульптуру, постиг другую – ТУ – сторону, другое измерение…»
Карякин задумался, чем «дыра» Эрнста Неизвестного отличается от «дыр» гениального англичанина? Тут не вековечная плавная работа волн, ветра и солнца. Тут – удар, катастрофа, рана. Тут страшная работа беды и боли, душевной и физической. Тут – взрыв… Пробивается, разрывается тело. Отлетают, разлетаются руки, ноги, пальцы, головы, глаза. На самом деле все это происходит в душе, с душами… И не в войне только дело, а в мучениях души, в поисках и страданиях духа. «Дыры» Неизвестного совсем другого происхождения, чем у Генри Мура.
Он решился на розыгрыш, любил их устраивать. Месяца через три взял фотографии Эрнстовых скульптур «Пророка» и «Орфея» и отправился в ту мастерскую, где был безжалостно осмеян. Сидели почти те же люди. Он показал им фотографии: «Вот, кстати. Последние работы Мура». О, как долго они приглядывались, принюхивались, как долго ахали, охали, причмокивали, как долго молчали и еще дольше умилялись: «Да-а-а. Это тебе не твой Неизвестный». Карякин предложил выпить за здоровье Генри Мура. Выпили. А уходя, он поздравил экспертов по Муру с тем, что пили они за здоровье Эрнста. Надо было видеть их лица…
Мастерская Эрика была «богемным островком» интеллектуальной элиты Москвы и одновременно, как признавал позднее он сам, – «вынужденный социальный подвал», открытый нараспашку хмельному дворовому люду, чей день начинался с мысли о бутылке. «Не окраина и не трущоба – всего