Шрифт:
Закладка:
Однажды, сидя укромно и слушая, как поют они, Рамеев сочинил ответ на письмо Исмаила Гаспринского. Точнее, он думал о письме князя, о том, что слишком тянет с ответом, и сложились в голове странные, но показавшиеся ему очень верными строки: «Я пребываю в состоянии такого покоя, такой безмятежности и так теряю ощущение собственной материальности, что с великим изумлением, но, представьте, без испуга вижу, что ничуть не отличаюсь, например, от летающей мошки или даже пылинки, ибо не уверен, что могу руководить собой и каким-то образом влиять на вещи вокруг себя.
Вы скажете: неужели же я не знаю никакого волнения? Все, что хоть сколько-нибудь задевает моих близких, задевает и меня. Волнуюсь по случаям ничтожным, но случаи те не пустяк для моей матери, для семьи, и я волей-неволей все это пропускаю через сердце. И сердцу бывает больно от ничтожности причин. Тогда я подымаю голову и гляжу на небо… Наверно, я внушаюсь собственными же мыслями, но, может быть, кто-то или что-то говорит мне: боже, сколько прошло через эту жизнь, и как же мелки наши заботы в сравнении с вечной текучестью облаков, с городами, навечно погребенными песками, в сравнении со смертью великих пророков и царей, смертью целых народов.
…Что же из того, что мысли о вечности не делают моих песен веселыми? Весело с вечностью нельзя говорить, веселый человек ни черта в этом не смыслит.
Я поражаюсь в мыслях: горел Меджнун, горел Фархад. Сгорев однажды, они обессмертили себя. Я же, убогий, горел многажды, но кто об этом знает? Кому-то встречу, кому-то надежду дала судьба. Мне же судьба не протянула даже черствого куска…
Обыватель мне не поверит. Он поймет это как жалобу. Но разве жалоба? Разве обида? Нет, говорю я, это возвышение жизни, людей, которые жили в ней, о том, как не просто все дается. О том, что жизнь может дать столько, сколько она дала Фархаду и Меджнуну».
Наверное, князь очень удивился его ответу. Ведь заботы самого князя, одухотворенные энергией, страстью, участием, были самые что ни на есть материальные: о реформе языка, о том, чтобы приостановить засилье религии, но не отчуждать ее, об издании книг и распространении их; наконец, его соображения о том, что Россия со временем станет не только великой христианской державой, но и великой мусульманской одновременно.
Ах, да все они думают; что их усилия тут же дадут результат, изменят мир. Но мир меняется слишком медленно. В конце концов, ваши химеры мало чем отличаются от моих полуснов, навеянных долгим, изумленным глядением в небо.
…Вот и теперь он словно сидел на берегу реки, которая была его полусном-полуявью, слышал в ее журчании отголоски прошедшей жизни, и звенела она детскими голосами, в том числе и его собственным.
Мать рассказывала девушкам о том времени, когда оба ее сына были несмышленыши… как сама она обшивала их тюбетейки нитками жемчуга; как отец впервые брил мальчикам головы, и она трепетала в ужасе при виде большой сверкающей бритвы в руке смеющегося мужа; как смешно болтал четырехлетний Закир: дескать, жил да был отец, потом бог послал ему благонравную девушку, и девушка та родила ему двух очень хороших мальчиков.
Воспоминания матери не шли дальше младенчества ее сыновей, всегда она повторяла свои рассказы, и всегда с такою свежей сладостью, будто впервые рассказывала. Он думал — и это потрясало его, — что мать, в сущности, тогда еще потеряла своих детей: учились они в чужом городе, возвращались в дом только летом, да и то все ездили с отцом в его поездки. Потом опять учились, уже в чужих странах, вернулись совсем взрослые, и перед ними она терялась со всею своей неизбывной нежностью. Но позже, схоронив мужа и взяв на себя нелегкое бремя хозяйственных забот, обращалась с сыновьями так же строго, как и с подчиненными ей штейгерами, мастерами, нарядчиками.
Она была еще сильна умом и подвижна, когда передала прииски сыновьям и уже не вмешивалась в их дела. И вот тут-то суровые заботы владелицы приисков сменились трогательным копошением, неудержимым распусканием нитей нежности, объемлющим каждого, кто только казался ей обиженным судьбой. Уже вскоре она стала во главе одного из благотворительных обществ, содержала на свои средства бесплатную библиотеку и читальню, но главным предметом ее забот был сиротский дом, открытый опять же на ее деньги. Да еще пять или шесть девушек-сирот постоянно жили в нижнем этаже дома, старуха кормила и одевала своих питомиц, учила рукоделию, морализовала и не позволяла ни минуты сидеть без дела. И девушки по целым дням шили, вязали, вышивали, иные постоянно сидели возле нее, готовые по первому ее слову писать под диктовку письма, бежать к адресату, возвращаться с ответом, ехать в сиротский дом с поручениями, привозить и отвозить обратно заболевших детей. Старуха сама лечила ребятишек — от золотухи, сыпи, чесотки, лишая, — сама готовила отвары табака и полыни, мази с сулемой и ртутью, в дело шла также горючая сера, медный купорос и даже куриный помет.
Когда вырастали ее питомицы, она выдавала их замуж за приказчиков, гончаров и шапочников, за приисковых нарядчиков и счетоводов, одаривала каждую отрезами на платье, кухонной утварью и навсегда, кажется, забывала о них, занятая новыми питомицами.
Рамееву нравились заботы матери. В сравнении с теми делами, которые вела фирма Рамеевых, они были ничтожны, но вдохновенны и отеплены бескорыстной помощью людям. И все их миллионы, все удачи, вся их спокойная, богатая жизнь — все казалось мелочью и сором, а истинный смысл и значение имело только то, что делала мать. Она тоже, как и он, перевоссоздавала жизнь — по божественным законам, пусть хотя бы и в мизерном охвате. Ее заботы были из тех вековечных забот, гораздо старших по времени, чем заботы об обогащении, о превосходстве одного человека над другим. Была трогательная первобытность в ее хлопотах, даже в том, что она не пользовалась снадобьями современных докторов, а только собственными, точнее — теми, что давала природа в первичности.
Вошел брат, крича уже с порога:
— Ани, матушка… не болит совсем. Вот чудеса-то!
Красная припухлая щека делала его лицо мальчишеским, наивно-довольным.
— Садись отдохни, — сказала мать, тоже, по-видимому, очень довольная.
— Нет, мы пойдем. Дай нам ключ от кабинета.
Взяв ключ, он открыл отцовский кабинет и пропустил вперед Закира.
— Ну, рассказывай.
— Жалковский тебе кланяется… да, вот что: случился обвал.
— Знаю. Там