Шрифт:
Закладка:
Еда начинала сниться. Как и сны о Любане, сны о еде были безнадежны и никогда не заканчивались с ней встречей. От снов я стал просыпаться с утра уже голодным. Курил натощак, чтобы пригасить голод, — это, конечно, не помогало. Разыскивал хлебные крошки в щелях между досками стола, иногда везло, и удавалось найти пару крупных, пусть и засохших. Найденный в «ухе» крошечный клочок рыбьего мяса становился источником радости на полдня. Я стал ревниво приглядываться к миске Бушуева, расстраивало, когда попавшая туда картофелина была больше моей — или это только казалось?
Голод побеждал психологию, стирал тоненькую пленочку культуры на человеке. Понятия о чести, собственном достоинстве, самолюбии рушились как карточные домики. Однажды я дошел до того, что даже попросил добавки у баландеру.
— У тебя полно каши осталось в бачке, — я пытался облечь просьбу в рациональную формулировку. Камера № 55 была последней в продоле, дальше раздавать было некому.
— Приказ начальника тюрьмы — выливать все остатки, — отрезал баландер, и я остался с пустой миской в руке. Унижение было сильным, так что больше я так никогда не делал.
Голод высасывал силы. Большую часть времени я стал проводить лежа. Можно было встать и сделать несколько десятков шагов, но начинала кружиться голова. Я валялся на шконке, мечтая о еде или вообще не думая ни о чем. Первые дни восприятие и мысли были, наоборот, обострены, но потом день ото дня голова все больше забивалась какой-то бессмысленной серой ватой. Из этого туманного состояния полудремы-полубодрствования я выходил, только услышав шум в коридоре. Стук дверей предвещал обед — хотя часто мне это только казалось.
Тело реагировало на голод почти физической болью. Постоянно казалось, что где-то что-то болит — то сердце, то почка. Вдруг я заметил, что без ухищрений могу почти полностью охватить бицепс ладонью — так похудели руки. Ночью приходилось вставать и перетряхивать матрас. Вата быстро укладывалась комками, и металлические полосы шконки впивались в ребра и плечи.
Все изменения в теле и уме происходили постепенно вроде бы незаметно. В полной мере я осознал, в каком жалком физическом и психическом состоянии нахожусь, только после трагикомического инцидента, происшедшего однажды в бане. Там я вдруг обнаружил, что в той же самой бане невдалеке, оказывается, моются еще двое других заключенных. Это повергло меня в ступор. Соединение в бане заключенных разных камер было строго запрещено. Еще больше удивляло, что ни они, ни мывшийся рядом Бушуев на это не реагируют.
Я шагнул в сторону случайных соседей, и тут же один из них — тощий парень с бородкой — тоже шагнул в мою сторону. Я сделал еще один шаг — и уперся в зеркало. Конечно, не зеркало, а всего лишь полированный лист из нержавеющей стали — запотевший и сильно покрытый пятнами от коррозии и мыла. Было не странно, что в банном пару и без очков я этого не понял. Но дико, что не узнал сам себя.
Впрочем, отражение в зеркале действительно мало напоминало меня прежнего. Скулы торчали навылет, виднелась тонкая шея, спички рук, ребра и кости таза легко прочитывались, между тонкими ногами зиял просвет. Это был образ катастрофы, без всяких слов повествовавший о голоде, а также о безысходности — когда нигде невозможно достать даже небольшого кусочка хлеба.
Позднее, уже на психиатрической экспертизе, меня взвесили. Я весил 48 килограммов — при росте 175. Еще позднее выяснилось, что голоду в челябинском СИЗО я был обязан тому же человеку, который отобрал у меня сумку и деньги при аресте, засунул в крысиную нору в карцере и задержал от отправки на экспертизу в Челябинске, — Соколову. Мама порывалась приехать в Челябинск и сделать давно положенную передачу — но Соколов ей врал, что со дня на день меня переведут на экспертизу, и еще врал, что там не принимают передач. В итоге мама никуда не поехала — а я голодал.
В какой-то день я заметил, что голод начал чувствоваться не так остро, и даже стал выливать в толчок несъедобную «уху» без сожалений. Правда, слабость стала заметней, почему-то по утрам появилась испарина — и белье приходилось сразу вывешивать на батарее для просушки. Не повреди мне голод мозги, я бы догадался, что с организмом что-то происходит, и название этому — «туберкулез». Однако тогда я принял снижение аппетита только как облегчение и был этому даже рад.
Как ни странно, но Бушуев, не получавший передач и евший то же самое, что и я, от голода ничуть не страдал. Более того, в некоторые дни он даже не доедал своего супа, а выловив оттуда картофелину, спускал остальное в унитаз. Я уже вывел теорию, что к голоду можно приспособиться и привыкнуть, но, как обычно, жизнь оказалась проще теорий. Легко выводилась закономерность: Бушуев выливал суп в те дни, когда ходил на прием к Шишкину — а значит, кум его еще и подкармливал.
Однако наше полуголодное существование не устраивало и наседку.
— Скажу Шишкину, пусть кинет в хату кого-нибудь с дачками, а то загнемся тут с голодухи, — как-то пообещал Бушуев.
Действительно, вскоре после его возвращения от Шишкина в камеру привели еще двоих. Оба были первоходами и арестованными только недавно. Оба были молоды — высокий худой парень по фамилии Политов, севший за избиение жены, и некто усатый в тулупе, арестованный за квартирную кражу.
Политов был типом трагикомическим. Глупый и бестолковый, на воле он пьянствовал и ругался со своей молодой женой, с которой не прожил и двух лет. Он неоднократно жену бил, в итоге как-то взялся гоняться за ней с ножом. В ход его, к счастью, не пустил, но избил несчастную женщину так, что она попала в больницу.
При всем при том Политов любил ее страстно, в камере мог говорить только о своей семейной драме и вечерами шил кисет для табака — вышивая на нем имя любимой. Свое поведение — вполне в духе принципа русской классической литературы «среда заела» — объяснял интригами тещи:
— Назови человека сто раз свиньей — он и захрюкает, — оправдывался он. — Вот и я начал хулиганить после того, как она сто раз назвала меня хулиганом.
Его статья 206 часть третья, особо злостное хулиганство, имела санкцию до пяти лет. Политова, впрочем, больше огорчал крах семейной жизни, и по три раза на дню он спрашивал мое мнение: «Как думаешь, Профессор, она ко мне вернется?» — я успокаивал, что, возможно, и да, хотя и неискренне. Судя по рассказам, бедная женщина все-таки заслуживала чего-то лучшего, чем дурной пьяница.
Другого соседа Бушуев прозвал Усатеньким, он и был похож на домашнего кота — с торчащими усами, круглыми щеками и глупым, постоянно чуть удивленным видом. Усатенький происходил откуда-то из села, в мелкий уральский городок переехал недавно, там стал промышлять квартирными кражами.
— Ну, это они меня только на одной повязали, — как-то похвастался он сдуру. — Там пять краж было, но никто о них не знает.
В этом он ошибался, ибо уже на следующее утро Бушуев побежал к Шишкину.
— Дурак, — выговорил я Усатенькому. — Теперь менты будут из тебя вышибать признания по всем кражам.