Шрифт:
Закладка:
Вообще Англия XVIII века – рай для любителей. Под этим словом я разумею людей определенного положения и достатка, которые могли позволить себе заниматься чем хочется, если обладали нужными знаниями. Одним из таких приятных занятий была архитектура. Рен тоже начинал как одаренный дилетант и, хотя со временем вырос в профессионала, сохранил любительскую свободу в подходе к решению сложных задач. И обоих главных его преемников нельзя охарактеризовать иначе как «любители». Сэр Джон Ванбру сочинял пьесы, а лорд Бёрлингтон заслужил репутацию знатока, коллекционера и законодателя вкуса – репутацию, которую в наши дни сочли бы сомнительной. Дилетантизм не помешал ему построить среди прочего маленький шедевр – виллу Чизвик-хаус. Когда видишь, как остроумно он связал наружную лестницу с портиком, остается только гадать, многие ли из нынешних профессиональных архитекторов сумеют предложить столь мастерское решение. Конечно, это всего лишь «малая форма». Все здание размером с дом приходского священника, да оно и не было предназначено для постоянного проживания, а использовалось для светских приемов, бесед, интрижек, политических сплетен и время от времени для музицирования.
В определенном смысле привилегированные любители XVIII века были наследниками ренессансного идеала универсального человека. Вспомним, что и Леон Баттиста Альберти, типичный универсальный человек эпохи Возрождения, тоже был архитектором, и если мы все еще можем рассматривать архитектуру как искусство социальное – направленное на то, чтобы человек полнее реализовал себя, – то, вероятно, мы вправе ожидать, что архитектор должен хорошо представлять себе разные стороны жизни и не довольствоваться узкой специализацией.
В XVIII веке любительство проникло повсюду – в химию, философию, ботанику, естественную историю. Благодаря любительству появились люди вроде неутомимого натуралиста Джозефа Бэнкса (он, к слову, отказался принять участие во втором кругосветном плавании капитана Кука, поскольку ему не позволили взять с собой двух музыкантов, чтобы те услаждали его слух во время трапезы).
Этих людей отличала свобода и свежесть ума, которых подчас недостает профессионалам, погрязшим в жестких классификациях. А еще они были независимы – со всеми плюсами и минусами этого обстоятельства для общего блага. Они не вписались бы в нашу современную утопию. Недавно я слышал по телевизору, как профессор социологии заявил: «Что не запрещено, то должно быть для всех обязательно». Вряд ли этот тезис был бы поддержан нашими французскими гостями, Вольтером и Руссо, столь высоко чтившими нашу тогдашнюю философию, наши общественные институты и нашу терпимость.
Но как водится, у блестящей медали была оборотная сторона, и о ней необычайно живо свидетельствует творчество Хогарта. Сам я не большой поклонник Хогарта, потому что на его картинах всегда царит неразбериха. По-моему, он напрочь лишен чувства пространства, в отличие от любого, даже самого посредственного голландского художника XVII века. Однако ему не откажешь в повествовательной изобретательности, а на склоне лет он исполнил серию картин на тему парламентских выборов, которые скомпонованы лучше, чем гравюры его знаменитой серии «История распутника», и очень убедительно раскрывают пороки нашей далекой от совершенства политической системы. Чего стоит избирательный участок, где полоумных и полуживых уговаривают поставить галочку в бюллетене! Победившего кандидата – жирного каплуна в напудренном парике – несут на плечах его подручные, которые не забывают по пути сводить счеты с соперниками… И наконец, честно признаюсь: мое предубеждение против Хогарта пасует перед фигурой слепого скрипача – проницательной находкой, выбивающейся из обычного набора приемов его морализаторского журнализма.
Уильям Хогарт. Современная полуночная беседа. 1733
Суть, как мне представляется, в том, что в Англии XVIII века по итогам буржуазной революции сформировалось не одно, а сразу два общества, очень слабо связанных между собой. Одно – общество скромных «сельских джентльменов», мелкопоместных дворян, чьим летописцем в живописи стал некто Артур Дэвис, запечатлевший их в виде комически застывших манекенов посреди холодных, неуютных интерьеров. Другое – городское общество, которое хорошо знакомо нам по работам Хогарта и пьесам его друга Филдинга: от этого, городского, веет здоровым звериным духом, но совсем не тем, что хотя бы с натяжкой можно назвать цивилизацией. Надеюсь, меня не заподозрят в желании слишком упростить проблему, если я сравню гравюру Хогарта «Современная полуночная беседа» с картиной «Чтение Мольера», написанной в то же десятилетие французским художником де Труа. В этом телевизионном проекте я все время пытаюсь преодолеть узкий смысл определения «цивилизованный», который часто сводят к таким эпитетам, как «воспитанный, культурный, образованный». Хотя и в узком смысле есть своя ценность: невозможно отрицать, что на картине де Труа представлен пример цивилизованной жизни. Здесь даже обстановка сочетает в себе красоту и удобство. Общее впечатление цивилизованности не в последнюю очередь складывается оттого, что, в отличие от сугубо мужской компании на хогартовской гравюре, пять из семи персонажей де Труа – женщины.
Жан Франсуа де Труа. Чтение Мольера. Ок. 1730
Рассуждая о XII и XIII веках, я говорил, каким важным цивилизационным достижением того времени было внезапное осознание ценности женских качеств. То же самое можно сказать и о Франции XVIII века. Вообще, на мой взгляд, неотъемлемым признаком цивилизации является равновесие мужского и женского начал. Во Франции XVIII века наблюдалось несомненное и в целом благотворное влияние женщин, благодаря чему возник необычный социальный институт, ставший характерной чертой эпохи. Речь о так называемых салонах. Небольшие собрания умнейших мужчин и женщин, съезжавшихся со всей Европы, устраивались в апартаментах гостеприимных и щедро одаренных талантами хозяек, вроде мадам Дюдеффан или мадам Жофрен, и на протяжении сорока лет служили главными очагами европейской цивилизации. По сравнению с двором урбинского герцога в них было меньше поэзии, но куда больше интеллектуального блеска. Дамы – устроительницы салонов не могли похвастаться ни свежестью юности, ни сказочным богатством; мы доподлинно знаем, как они выглядели, потому что французские художники, например Перроно и Морис Кантен де Латур, изображали их без всякой лести, но с чутким пониманием души и характера модели. Только в высокоцивилизованном обществе дамы способны предпочесть такой тип портрета глянцевым поделкам модных портретистов.
Чем же подкупали эти женщины? Участливостью, тактом, умением создать непринужденную атмосферу. Несомненно, поэт и философ нуждаются в одиночестве, но подчас плодотворные идеи рождаются в разговоре, а настоящий разговор возможен только в компании, где никто не ставит себя выше других. При дворе это условие невыполнимо, и успеху парижских салонов во многом способствовал тот факт, что французский двор и министры обосновались не в Париже, а в Версале. То был отдельный мир, придворные называли его не иначе как cepays-ci – «наша страна». Я и поныне вступаю на гигантский, неприветливый двор Версаля, замирая от тоски и страха, как будто заново переживаю свой первый день в школе. Справедливости ради я должен сказать, что даже в XVIII веке, когда пора его интеллектуальной славы миновала, замкнутый мирок Версаля создавал подчас изумительные произведения архитектуры и декоративного искусства. Малый Трианон, построенный великим Жак-Анжем Габриэлем по приказу Людовика XV, – творение совершенное, если совершенство достижимо. И хотя само это слово подразумевает некий предел, оно также предполагает стремление к идеалу. Все, чем прекрасен фасад Малого Трианона, – необычайный такт, самоконтроль, ювелирная точность каждого элемента – в сумме неповторимо, несмотря на бесчисленные попытки создать «нечто подобное»: стоит отклониться буквально на волосок – получишь банальность, а чуть усилишь акцент – скатишься в пошлость.