Шрифт:
Закладка:
С поразительной для жителей полудикого края уверенностью отцы-основатели Америки взялись отстаивать республиканскую добродетель, на практике применив идеи французского Просвещения. Они даже обратились к Гудону, великому скульптору эпохи Просвещения, с просьбой увековечить их славного главнокомандующего. Статуя Джорджа Вашингтона работы Гудона и сейчас стоит в главном городе Виргинии Ричмонде – в Капитолии, который Томас Джефферсон спроектировал по образцу греческого храма (Мезон Карре) в Ниме. Начав эту главу с гудоновского Вольтера и его улыбки разума, завершить ее можно было бы гудоновским Вашингтоном. С улыбками покончено. Свою новую модель Гудон запечатлел в облике любимого героя республиканского Рима, добропорядочного «сельского джентльмена», взявшегося за оружие, чтобы защитить гражданские свободы. И в минуту оптимизма у кого-то может мелькнуть надежда на то, что под толстым слоем бесстыдства и продажности американской политики еще остаются крохи того первоначального идеала.
Столица, носящая имя первого президента, – тоже дитя, великовозрастное и немного косноязычное дитя французского Просвещения. Генеральный план застройки нового города был разработан американизировавшимся французским инженером Ланфаном под руководством Джефферсона, и это самый грандиозный градостроительный проект со времен Сикста V, затеявшего перестройку Рима. Огромные зеленые газоны, длинные прямые проспекты с неоклассическими айсбергами общественных зданий на пересечениях лучей: эти здания существуют словно бы отдельно от окружающих их жилых домов и магазинов. Кажется, общей картине недостает столь характерной американской витальности. Однако нужно понимать, что для всех прибывавших из Старого Света с багажом самых разных традиций и убеждений Америке требовалось создать новый миф. Он-то и одухотворил беломраморные мемориалы Вашингтона, Линкольна и Джефферсона искренним пафосом, как правило отсутствующим в подобных монументах. «Мы считаем самоочевидными следующие истины: что все люди созданы равными; что они наделены Творцом определенными неотъемлемыми правами, к числу которых относятся право на жизнь, на свободу и на стремление к счастью; что для обеспечения этих прав учреждены правительства». «Самоочевидные истины»… Знакомый голос эпохи Просвещения. Но на противоположной стене мы видим не столь известные высказывания Джефферсона, которые и сегодня задевают нас за живое: «Мне делается страшно за страну при мысли, что Господь справедлив и что справедливость его не может спать вечно. Все отношения между хозяином и рабом есть проявление деспотизма. Ничто не записано в книге судеб с такой определенностью, как то, что эти люди [рабы] должны быть свободными»[148]. Благостная картина: воочию представший идеал. Но какие проблемы скрываются за ним – почти неразрешимые! Вернее, совершенно неразрешимые, если уповать только на улыбку разума.
Почти тысячу лет главной созидательной силой западной цивилизации было христианство. Но около 1725 года оно внезапно выдохлось, а в интеллектуальных кругах и вовсе перестало что-либо значить, оставив после себя зияющую пустоту. Людям нужна была вера во что-то вовне себя, и за следующие сто лет они сочинили новую веру, которая, как ни парадоксально это звучит, внесла большой вклад в нашу европейскую цивилизацию, – веру в божественность природы. Говорят, в слово «природа» можно вложить пятьдесят два разных смысла. В начале XVIII века смысл был преимущественно самый простой, обывательский, как в восклицании: «Ну натурально!» Но свидетельства божественной силы, заменившей собой христианство, были не чем иным, как явлениями природы (и в прежнем, и в нынешнем понимании), то есть элементами внешнего мира, которые не созданы человеком и могут восприниматься при помощи чувств. Первой на этот новый для человеческого сознания путь вступила Англия, и, вероятно, не случайно: Англия стала первой страной, где рухнула христианская вера. Примерно в 1730 году французский философ Монтескье заметил: «В Англии нет религии. Стоит кому-то заикнуться о религии, как его подымут на смех»[149].
Монтескье видел лишь руины религии и, несмотря на весь свой ум, не мог предугадать, что руины (то бишь останки былого величия) – это одна из неявных примет будущего, когда вера в божественную силу вновь начнет исподволь просачиваться в западноевропейское сознание. Руины эпохи веры слились с природой, вернее, они указали путь в мир природы, пролегающий через эмоцию и память. Они помогали настроить душу на тот особый лад, который в начале XVIII века служил обычной прелюдией к созерцанию природной красоты, – на кроткий, меланхолический лад. Настроением светлой печали пронизаны прекрасные стихи – «Элегия» Грея[150] и «Ода вечеру» Уильяма Коллинза.
Красиво, спору нет, но почти не имеет отношения к реальной природе. Впрочем, то же можно сказать и о картинах Гейнсборо и Ричарда Уилсона, написанных примерно в это время.
Уильям Коллинз малоизвестен за пределами Англии, как и все наши певцы природы XVIII века, не исключая Джеймса Томсона, при жизни пользовавшегося европейской славой. Как правило, открытия, связанные с расширением наших способностей, происходят благодаря той или другой гениальной личности. Иначе обстояло дело с эмоциональным восприятием природы. Его первые признаки появились в творчестве малых поэтов и провинциальных художников и даже в моде, которая предписывала, например, отказаться от прежних прямых аллей формального сада в пользу извилистых дорожек с псевдоествественными перспективами – в пользу увлечения «английскими» садами, как их называли добрую сотню лет. Пожалуй, не считая мужской моды начала XIX века, мода на английские, или пейзажные, сады – это кульминация влияния Англии на остальную Европу в области визуального. Пустяки? Наверное, любая мода кажется пустяком, но это нам только кажется. Когда Поуп, описывая «путь человека средь миров и стран», сказал: «Вот лабиринт, в котором виден план»[152], – он поэтически выразил суть глубокой перемены в европейском сознании.