Шрифт:
Закладка:
XXX
Туман, туман и туман.
Карло Брешиани всегда приезжал в Россию осенью, и ему казалось, что он с головою погружается в чудовищную бездну, переполненную мглою. Мгла окутывала поезд, в котором он несся по необозримому простору, мгла тяжелым игом лежала над ознобленнными городами, где он останавливался. Мгла смотрела ему в окна, когда он просыпался утром. Мгла покрывала его платье, лицо и руки влагою, когда он ночью возвращался домой. Тусклыми желтыми пятнами расплывались в ней огни фонарей. Днем дома и улицы казались намеченными карандашом и растертыми неопытною рукою. Всё теряло определенность, казалось смутным, неясным… Очертания сливались с бесконечностью, часы растягивались в вечность… Невольно являлось общее впечатление чего – то необъятного, но серого, слепого, бесформенного. Чудовищный хаос, и в нем начинающаяся жизнь складывается еще призраками, фантомами…
Отовсюду на чуждого человека веяло скукою – и только дома, закутавшись у горячо нагретой печи, Карло Брешиани отогревался. Его труппа, особенно женщины – мечтали о солнце, как о празднике. «Великий муж» оказывался даже выше этого. Он говорил: «Солнце должно быть у каждого в душе», и успокаивался. Со стороны ему казалась «публика» – ведь он только по ней мог знакомиться с непонятным ему краем – принадлежащею к совсем иному миру. То она погружена в оцепенение, замкнута, хмура, то выходит из этого состояния, для таких порывов, которые утомляют и часто доводят его до озлобления. Кончался спектакль, и вдруг растрепанные бабы и осатанелые молодцы кидались к самому оркестру и точно делали нечто важное и необходимое – орали, орали и орали. Орали охрипшими голосами. Случалось даже, не глядя на сцену и оборачиваясь к уже пустеющему партеру. Иные выполняли это зажмурясь и как – то глупо приседая, будто выдавливали из себя дикие и неприятные звуки. Третьи бесновались – лезли на барьер, продирались к рампе, зачем – то махали шапками, не было шапок – руками. Те, которым не удавалось добраться в партер – врывались в чужие ложи и оттуда проделывали всё тот же шабаш. Стоя за кулисами – Брешиани никогда не выходил сразу, – он наблюдал за этими лицами, и ему вспоминалась пляска дервишей – крикунов в Константинополе…
Если его игра приводила в пафос, давала мгновения чистого и благородного наслаждения – разве они могли выражаться так? Подъем нервов предполагал некоторое утомление, а тут начиналась шальная вальпургиева ночь. Если бы он был знаком с нашими сектами, сказал бы – хлыстовщина. Чудилось, что этим людям надо зачем – то одурманить, закружить, заорать себя. Им почему – то необходимо забыться, подавить в душе что – то властное, сильное. Потом вытирая лбы и шатаясь они отходили прочь с остеклевшими или налитыми кровью глазами.
Брешиани выходил на вызовы – сам теряя память, сколько раз это было… Десятый, пятнадцатый, двадцатый – а растрепанные бабы и озверевшие молодцы всё продолжали дико выкрикивать его имя, неистово хлопать и стучать ногами… Как у них ладони не обратятся в подушки! – злился утомленный артист и, наконец, решительно запирался в уборной… Выходил режиссер, ясно и толково объявлял: «Карло Брешиани уехал домой!», но «дервиши – крикуны» всё продолжали и продолжали.
Тушили огни. Гасли свечи в коридорах – в залу входили лакеи и полиция, и только тогда шабаш оканчивался здесь, чтобы начаться на улице, у театрального подъезда… Карло Брешиани в свое время в Америке для рекламы нанимал, бывало, рабов – негров, которые отпрягали лошадей от его экипажа и торжественно везли его домой через весь город, но он глазам не верил, видя, что то же самое проделывают люди, по – видимому, образованные, интеллигентные, и притом свободные – не невольники – не дети и отцы невольников! Сначала ему казалось, что это режиссер поденно, или, лучше сказать, понощно законтрактовывает уличную рвань, создавая таким образом артисту потрясающие успехи. Он спросил. Тот только удивился.
– Помилуйте. Да разве им можно платить? Они сами втридорога расходуют за места в театре. У нас всегда так. Вы бы послушали, что было, когда приезжала Элеонора Дузе.
– Чего же они это? – уж ничего не понял Брешиани.
– Так… жизнь слишком бледна, замкнута, ну и отводят душу.
Старый итальянец, долго живший в России, по – своему объяснял это.
– Видите ли, Россия – страна другая. У вас всякий поет, где ему угодно – на улице, в саду, на площади. Здесь – нужно же людям крикнуть. Ведь живые они. Ну, вот и пользуются театром. Тут никто помешать не может. Тебе тяжело. А вот Эрнесто Росси так любит подобные приемы. Он говорит, что только в России его ценят и понимают.
– Нет… Верно, кто – нибудь им платит за это.
Этот же старый итальянец, получавший периодические издания со всех концов своей родины, раз сообщил артисту, придя к нему в уборную.
– Ты слышал, что у тебя, Сальвини, и у Росси явился соперник?
– Где? Когда? Их много было. Они ведь все кандидаты в Росси, Сальвини и Брешиани. Сыграет в какой – нибудь Павии или Новаре и сам о себе шлет телеграммы.
– Нет, это не то. Я говорю о политических газетах, а не театральных. В южной Италии. Какой – то Моини… Пишут – молодой еще… Только выступил. Начал с Салерно, его немедленно пригласили в Неаполь… А сегодня «Don Marzio» сообщает, что он, Моини, подписал уже контракт в «Argentina» в Рим.
– Ого!
– Должно быть, стоит…
– Может быть… Только не думаю… Их сотни выступали. Метеором блеснет, а потом и потухнет. На подражании выезжают. Так ведь этого ненадолго хватит. Случалось и прежде. Орут, орут о таком «гении», а потом я или Росси приедем, сыграем, – ну и летит гений вверх ногами… Впрочем… Пора бы уж и явиться кому – нибудь, ведь наша сцена скоро осиротеет.
– Ну, вы оба еще долго проживете!
– Это неизвестно!
И Карло Брешиани, закутавшись по горло и усевшись в карету, даже забыл и фамилию внезапно вынырнувшего в Неаполе соперника.
XXXI
Через несколько дней, тот же приятель навестил его…
– Ну,