Шрифт:
Закладка:
«Позвольте мне сделать примечание к сказанному», – так начал Хилтон Крамер и продолжил: «Полагаю, ни у кого, кто имел возможность проследить путь Бродского, не может быть ни малейших сомнений в том, что поддержка и успех, выпавшие на его долю за пределами России, были бы мыслимы вне политического контекста. Равным образом я полагаю, что Нобелевский комитет не дал бы ему премии, не будь тому сопутствующих политических обстоятельств». На правах первоисточника соредактор «Нового лидера» удостоверил: «Мы пошли на это в знак политической поддержки»[74]. Закончил Хилтон Крамер свою речь, и взглянул я на Милоша. Выражение его лица не изменилось, будто в опровержение его слов ничего не было сказано. Ах, ведь он плохо слышал!
Время рассудит, но судит оно двояко. На сегодня время оправдало Джона Донна. В силу избирательного родства, его признали такие же поклонники, что и при жизни, разве что поклонников стало много больше. Однако границ своего изначального непризнания Джон Донн, мне кажется, всё-таки не преодолел: мертвое как было, так и есть мертво, зато увеличилось число явных, ранее державшихся в тени, любителей мертвечины, ныне называемой интеллектуальной взвинченностью.
Пушкин сегодня это Иосиф Бродский – по существу таков смысл призыва, провозглашенного Владимиром Бабенышевым на Пушкинском празднике в Карнеги Холл. После этой речи Святослав Бэлза, который вёл юбилейную церемонию, сказал: «Вернемся к
Пушкину». На следующий день, читая «Нью-Йорк Таймс», я нашел в сообщении о Пушкинском торжестве имена всех выступавших, кроме ведущего.
Урок мастера
«Тургенев понимал всё».
Искал я многоквартирный дом на парижской улице Предместье Святого Гонория. Улицу нашёл, номер дома забыл – следствие плохих предчувствий. В те времена готовиться к зарубежной поездке, «путешествуя дома», служило дурной приметой: начнешь готовиться, а тебя не выпустят.
Вот эта улица, а где этот дом? На поиски оставалось у меня не более получаса, находился я в составе делегации, и мое утреннее свободное время истекало. Вдруг за домами и деревьями вижу купола-луковицы: православная церковь, там, быть может, знают! Ведь я искал дом, где бывал Тургенев. Открывший мне дверь священник, родом из Архангельска, говорил по-русски на о, ругался по-французски. Ругался, потому что я его разбудил, пришлось разбудить, подняв с постели. Священник так и вышел ко мне в исподнем. Выслушал мой вопрос и стал искать штаны, приговаривая: «Быстрее никак не могу. Вы на самолете, а я по-прежнему на телеге».
Чтобы времени не терять, я его расспрашивал. Нужного мне дома он не знал, но сказал: «Тут есть один чудак, должен знать, я ему позвоню». Стал звонить, требуя к телефону профессора. У меня возник проблеск надежды: русский профессор должен знать дом, освященный именем Тургенева. Оказалось, чудак-профессор уже отбыл на утреннюю службу в ту самую церковь, где священник всё ещё искал свои штаны. Ждать прибытия чудака-профессора я уже не мог, добраться бы вовремя до гостиницы, где был назначен сбор нашей делегации активистов Дома Дружбы с зарубежными странами.
Было это в 1975 году, ровно сто лет спустя с тех пор, как в середине 70-х годов XIX века дом № 240 на улице Предместье Святого Гонория служил штаб-квартирой настоящей литературы. Там вырабатывалась стратегия писательского мастерства. На четвертом этаже в тесной квартире жил Флобер, к нему по воскресениям приходили Эдмон Гонкур, Доде, Золя, Мопассан и Тургенев, который однажды привел с собой молодого американца по имени Генри Джеймс.
Когда американец станет маститым писателем, его друг, английский литератор Перси Лаббок, наслушавшись мастера, напишет «Ремесло литературы» (The Craft of Fiction, 1921), книгу, рожденную разговорами в доме № 240 на улице Предместье Святого Гонория. На книгу появились полемические отклики, две книги: «Особенности романа» прозаика Э. М. Фостера (Aspects of The Novel, 1927) и «Структура романа» прозаика и поэта Эдвина Мюира (The Structure of the Novel, 1928). Все три книги достойны своего предмета: прекрасно написаны, и авторы, все трое, были по-своему правы, дополняя друг друга даже возражениями. Фостер и Мюир считали, что Лаббок преувеличил роль повествовательных приемов: было бы о чем рассказывать! Мысль сама по себе справедливая, но несправедлив упрек Лаббоку, он же тщательно оговорил, что имеет в виду не более чем ремесло. Однако в литературной критике, возымевшей влияние в то время, у Лаббока вычитывали именно приемы, что в конце концов, в наши дни, вылилось в особую дисциплину, пове-ствологию (narratology).
Писатели, прошедшие через университеты искус «Новой критики», оказались тому обучены, хотя о самом Лаббоке постарались забыть. В справочнике повествологии (Dictionary of Narratology, 1987) его книга, первая в своем роде, указана не в хронологическом порядке, а по алфавиту в переиздании 1957 г. Лаббок оказался рядом с Лайонсом и Лотманом, он выглядит не первопроходцем, а одним из многих, шедших по пути, им самим указанному. Ни Юрий Михайлович, ни его младший соратник и мой университетский соученик, Борис Успенский, в своих трудах не упоминают Лаббока. Вадим Кожинов на заседании нашего теоретического отдела оповестил о выходе книги Бориса «Поэтика повествования», и в книге не оказалось ссылки на Лаббока, не внесена поправка и в зарубежное издание книги[75]. Удивляться нечему, если студенты на вопрос о Лаббоке отвечают, что не имеют понятия, кто это такой, аспиранты, пишущие диссертации о проблемах повествования, честно признают, что не читали его книги, хотя повторяют изложенное в той книге и дошедшее до них окружным путем.
Теперь дом № 240 занесен в туристические справочники, в доме сдаются фешенебельные квартиры, одна из них, самая комфортабельная, с видом на парк Монсо (возле которого я стоял, оказывается, глядя в сторону дома, который искал), называется Апартаментами Флобера. Можно в этих покоях остановиться на ночь, чтобы почувствовать себя среди теней классиков, если только тени не разбежались: стены раздвинуты и нет тесной комнаты, которая когда-то заполнялась табачным дымом, а в дыму велись разговоры о том, что есть литература.
Вопрос обсуждался профессионально – всесторонне, очевидно, поэтому в присутствии писательских жен говорили о житейски-насущном, и супруги приняли в дискуссии деятельное участие. Оказавшийся на этот раз в литературной компании слушатель посторонний (оставивший воспоминания), оказался поражен, что высказывались в основном дамы и почти исключительно о гонорарах, причем, говорили «Наша [с мужем] новая книга».
Суть собственно писательских бесед сводилась к способности литературы воссоздавать жизнь как она есть. Собеседники пришли к